В произведении закат европы представлен подход. Кратко о книге О. Шпенглера «Закат Европы

Что такое история? Нескончаемый поток времени, на берегах которого покоятся важные события прошлого или же смена эпох, которые зарождаются, существуют и гибнут, отворяя тем самым двери новому поколению? В «Закате Европы» Освальд Шпенглер склонялся ко второму варианту развития событий. Он верил, что существуют культуры, которые становятся цивилизациями, а после, отжив своё, исчезают. Краткое содержание «Заката Европы» Освальда Шпенглера поможет разобраться в этом вопросе.

Немного об авторе

Освальд Шпенглер родился 29 мая 1880 года в маленьком провинциальном городе Бланкенбурге в семье почтового чиновника. В 1891 году семья Шпенглеров переезжает в другой город. Здесь Освальд имеет возможность изучать латинский язык, математику, философию и естественные науки. Заканчивая учебу в университете, защитил диссертацию «Метафизические основы философии Гераклита», получил степень доктора философских наук и начал преподавательскую деятельность в Гамбурге.

Сначала работает учителем математики, параллельно пытается заниматься публицистикой, но после того, как ко власти пришли нацисты и изъяли одну из его книг, начал вести уединенный образ жизни. Умер 8 мая 1936 года, незадолго до своей кончины выдвинул предположение, что Третий Рейх не просуществует и десяти лет. Он оказался прав.

Философские взгляды

Автор «Заката Европы» Освальд Шпенглер был в своем роде уникальной личностью. Его идеи вызывали резонанс в широких кругах научных деятелей. Особой популярностью пользовались взгляды Шпенглера, касающиеся исторического развития наций и культуры.

Основным предметом философских исследований Шпенглера выступала морфология всемирной истории. Он изучал своеобразие мировых культур, которые рассматривал как полноценные и неповторимые органические формы. Шпенглер не желал признавать общепринятую классификацию исторических эпох. Древний мир, Средневековье, Новое время - все это было слишком скучным, неправильным и простым, к тому же порождало больше вопросов, чем ответов. Да и сложно применить подобную классификацию к обществам неевропейского происхождения.

В полной мере осознав эту проблему, Шпенглер предложил взглянуть на мировую историю под другим углом. Краткое содержание «Заката Европы» Освальда Шпенглера в полной мере отображает его основные идеи.

Ученый уверен, что мировую историю следует рассматривать как скопление независимых друг от друга культур, которые существуют подобно живым организмам. Они также имеют точки начала и конца, периоды расцвета и упадка. Такая позиция Шпенглера полностью нивелировала стандартную идею исторического процесса. Он говорил, что история имеет циклический порядок становления, в ходе которого рождались и умирали независимые друг от друга культуры.

Идейный базис

Как и представители классической немецкой философии XIX века, Шпенглер различал науки о природе и духе. Он часто повторял: «Средство для познания мёртвых форм - закон, средство для понимания живых - аналогия». Вот только Шпенглер был уверен, что науками стоит называть исключительно естественные дисциплины, но никак не историю. Он не желает воспринимать процесс становления человечества как линейную парадигму. Немецкому философу история мирового развития представляется в виде рождения и упадка отдельных культур, о чем он и говорит в «Закате Европы». В книге Шпенглер описывает основные принципы соотношения культуры и цивилизации, которые можно считать идейным базисом произведения:

  • Культура - это основное содержание истории.
  • Культура, как и человек, имеет этапы взросления: детство, юность, зрелость, старость.
  • Культура - это человеческая индивидуальность самого высокого уровня.
  • Каждой новой культуре присуще новое мировоззрение.
  • У каждой культуры есть собственная цивилизация.

О книге

Произведением «Закат Европы» Шпенглер повлиял на становление философской мысли тысячи, а то и миллиона читателей. Первая публикация увидела в свет в 1918 году, после окончания Первой мировой войны. Многие исследователи жизни и деятельности Шпенглера отмечают, что именно война стала тем толчком, который сделал идеи философа популярными среди читателей. Ведь, как ни посмотри, а эта книга по-своему является пророческой. Ее основная мысль и спрогнозированные исходы событий стали реальностью спустя десятилетия. Поэтому без краткого содержания «Заката Европы» О. Шпенглера сложно будет разобраться в идеях писателя и философа, которые воплотились в жизнь и так же актуальны в уже наступившем будущем.

«Закат Европы» - это двухтомное произведение, в котором заключены две основные идеи. Первая говорит о том, что европейская цивилизация - всего лишь одна из многих, и она ничем не превосходит остальные. Вторая идея более сложная для понимания: цивилизация - это некоторый промежуток времени, описывающий культуру в период ее упадка. И чтобы с этим разобраться, необходимо ознакомиться хотя бы с кратким содержанием «Заката Европы» О. Шпенглера.

«Падение Европы»

Книга, вышедшая в 1918 году, 1 том «Заката Европы» О. Шпенглера, называется «Падение Европы». Если говорить в общих чертах, то в этом томе автор обозначил существование основных мировых культур, независимых друг от друга. Особое внимание он уделил египетской, индийской и китайской. В этом же томе Шпенглер предрекает скорое падение европейской культуры, которое повлекут за собой индустриализация и урбанизация общества.

Пересказ краткого содержания «Заката Европы» О. Шпенглера стоит начать с описания проблемы, перед которой автор ставит читателя. Первый том начинается с характеристики форм мировой истории. Шпенглер выносит на рассмотрение общественности основную проблему начала ХХ века: «Как определить историческое будущее человечества, если историки вынуждены использовать ограниченную линейную форму деления истории: Древний мир - Средневековье - Новый век?».

Несмотря на то что эту триаду исторического деления поддерживали выдающиеся умы человечества (в том числе Маркс и Вебер), Шпенглер был против. Почему? Прежде всего из-за очевидного падения европейской культуры в начале ХХ века, которое породило Первую мировую войну и революцию в России. Шпенглер объявил европейский социализм фазой упадка культуры. Именно рационализм и стремление к политической и экономической власти автор рассматривал как признаки заката западноевропейской культуры, то есть как переход Европы в стадию цивилизации.

Культура, история, природа, кризис

Продолжая пересказ краткого содержания «Заката Европы» О. Шпенглера, стоит упомянуть о том, что автор дал ответы на глобальные вопросы:

  • Что такое культура?
  • Что такое всемирная история?
  • В чем отличие бытия мира как истории от бытия мира как природы?
  • В чем заключается великий кризис современности?

Согласно произведению Шпенглера, под культурой он подразумевал величайшую форму жизни, исторический суперорганизм, который, как и все организмы, смертен. Из этого определения само собой выплывает следующее: всемирная история - это поток бытия сверхорганизмов. Шпенглер выделяет восемь основных культур. Каждая из них имеет свои формы: язык, народ, эпоха, государство, искусство, право, мировоззрение и т. д. Согласно Шпенглеру, за каждой из этих культур скрывается свое лицо, собственно об этом он говорит уже во второй главе книги «Физиогномика и систематика».

Современные этносы стремятся обладать лицом, непохожим на другие. Это проявляется в ревностном отношении к своему языку, культуре, менталитету. Собственно, как и говорил философ 100 лет назад: «Все науки будут частями единой физиогномики человечества». Шпенглер был уверен, что культуру можно изучать при помощи не только физиогномики, но и систематики, то есть причинно-следственной связи. Что касается соотношения истории и природы, то Шпенглер выдвигает версию о том, что действительность становится природой, которая и есть историей.

Трагедия человечества и начало цивилизации

Шпенглер настаивал, что у человечества нет никакой цели, идеи или плана. Оно существует подобно бабочкам или орхидеям. Рождается, существует и умирает. Всемирная история по Шпенглеру - это картина вечного рождения, изменения, становления и умирания органических форм, такими органическими формами и считает философ культуру.

В первом томе автор рассказывает о своем видении цивилизации. В целом это слово используют, чтобы обозначить противоположность варварскому и дикому образу жизни. Шпенглер же считал, что это последний период очередной культурной эпохи - каждая культура заканчивается собственной цивилизацией. Чтобы понять, о чем говорит философ, стоит обратиться к таким примерам, как расцвет и вырождение Древнего Рима и Египта.

Также Шпенглер отмечал, что любая власть, которая появляется в период развития той или иной культуры - это признак империализма, который предшествует превращению культуры в цивилизацию. Урбанизация мегаполисов, четкое разграничение на «центр» и «провинцию» - это основные признаки цивилизации, которая приведет к завершению очередной культурной эпохи.

Взывая к читателям, Шпенглер советовал им заниматься техникой, а не лирикой, мореходным делом вместо живописи или политикой вместо теории познания.

«Всемирно-исторические перспективы»

В 1922 году выходит 2 том «Заката Европы» Шпенглера. В этой работе он продолжает развивать свои идеи, но уже в более локальном смысле. Он выделяет две основные темы:

  1. Историю нужно воспринимать морфологически.
  2. Европейская культура трансформировалась в цивилизацию, то есть вступила в эпоху увядания.

Рассматривать краткое содержание по главам «Заката Европы» О. Шпенглера лучше, ссылаясь на второй том его произведения. Так, в первом параграфе «Возникновение и ландшафт» автор проводит аналогию культуры с органическим существом, рассматривая его «микрокосм» и собственно само космическое, телесное существование. Рассматривает проблемы мироощущения и мышления живых организмов. Подробно описывает поведение животных и растений, находя различные характеристики и схожие черты. Рассказывает о том, что такое мышление и как оно стало причиной раскола в человеческом обществе. А в завершение добавляет, что «чертами животности обладают все, кто не обладает способностью к мышлению». Развивает мысль о том, что всемирная история состоит из двух основных аспектов: существование отдельных культур и взаимоотношения между ними.

Вторая глава второго тома носит название «Города и народы». Здесь Шпенглер вводит такое понятие, как «душа города». В истории можно найти не один десяток ситуаций, когда обнаруживаются настроения масс, что можно спокойно отнести к проявлениям человеческой души. К тому же эту душевность можно применить не только к конкретному городу, но и к определенной культуре. Шпенглер рассматривает понятие «народ» как самое часто употребляемое в современной исторической науке. Шпенглер уверяет, что народ - это осознанная взаимосвязь, а не научные псевдореалии.

В четвертой главе «Государство» Шпенглер рассматривает проблему сословий, в частности знати и духовенства, которые отождествляет с мужскими и женскими течениями истории. В пятой главе рассматривает формы экономической жизни и проблематику денег в становлении культуры.

Основные моменты

Проводя характеристику работы «Закат Европы» Освальда Шпенглера, можно сказать следующее:

  • В ходе мирового исторического развития выделялось восемь основных культур, которые никак не были связаны друг с другом. Они возникали и умирали, оставляя после себя новую цивилизацию и предпосылки для возникновения новой культурной среды.
  • Дополняя свою идею о различных культурах, Шпенглер вводит идею расовой теории, согласно которой существуют «белые» и «цветные» культуры. «Белые» характеризуются возникновением различного рода революций. «Цветные» культуры являются характерными для народов, которые еще не пришли к техническому освоению.
  • Культура - это живой организм.

Интерпретация

Освальд Шпенглер расписывал свои идеи на протяжении 1918-1922 годов. С того времени «Закат Европы» переиздавали не один раз. Книги немецкого философа переведены на множество языков, из-за чего появляется несколько блоков восприятия. Задолго до того, как вышел в мир «Закат Европы» О. Шпенглера 1993 года выпуска, автора провозгласили пророком своего времени. Томас Манн, Федор Степун, Йетс, Яков Букшпан - все они видели в Шпенглере прорицателя, предсказавшего упадок Западной Европы.

Но далее отзывы о работе приобретают множество оттенков, его слова интерпретируют по-своему, а со временем работу Шпенглера начинают рассматривать в политизированном ключе. Геббельс называет идеи Шпенглера расистскими и антисемитскими, при этом он не осуждает философа, а напротив - пытается с его помощью найти приверженцев расизма. Правда, в свое время Шпенглер опротестовал подобное заявление.

В России имя Шпенглера начали упоминать только в связи с как критикой западного антикапитализма. В 50-х годах начало развиваться новое течение интерпретации: Шпенглер стал авторитетной личностью для антиколониальных движений.

«Закат Европы» каждый интерпретирует по-разному. Но если бы Шпенглер увидел все возможные толкования своей работы, он бы всего лишь отмахнулся, ведь нельзя предсказать судьбу своего высказывания. Каждое предложение и теория имеют свою биографию, и автор абсолютно не способен контролировать их судьбу.

Шпенглер был духом своего времени. В его работе прослеживается некий трагизм и романтизм повествования. Вдохновенный идеями Ницше и Гете, Шпенглер создал свой мир, свою теорию, идею и размышления, вписав тем самым себя на страницы истории.

«Живые культуры умирают» - именно так начинается «Закат Европы» О. Шпенглера в переводе Свасьяна. И уже этого предложения более чем достаточно, чтобы понять всю глубину философской мысли и неординарность мышления немецкого философа.

В этом году исполнилось 100 лет с того момента, когда вышел в свет первый том монументального труда Освальда Шпенглера (1880 - 1936) "Закат Европы" , имеющего подзаголовок "Очерки морфологии мировой истории". Как пишет сам Шпенглер, он делает попытку предопределить историю. Спустя век очень многое, о чем он писал, сбылось или сбывается на наших глазах. Проблемы рождаемости, миграции, семьи, религии, науки, искусства, поп-культуры, общественной морали, толерантности - все это он затрагивает в своем труде в контексте развития и упадка западной цивилизации, а также других, с которыми проводит сравнение. Многие выводы, сделанные в этом великом произведении, оказались поразительно верными.

Метод Шпенглера

"Закат Европы" состоит из двух объемных томов. Первый из них называется "Гештальт и действительность" или "Образ и действительность", второй - "Всемирно-исторические перспективы". Как следует из названия, Шпенглер рассматривает влияние общественной мысли на развитие культуры, а точнее, развертывание во времени коллективного образа-идеи, воплощающегося в культуре. Шпенглер не использует таких терминов. Он использует термин "душа" , употребляя его в специфическом смысле, который оказывается поразительно плодовитым, поскольку приводит к массе важных и глубоких выводов. Мысль, идея, душа, по Шпенглеру, материализуется в культуре, проходя ряд жизненных этапов.

Метод, который использует немецкий мыслитель, - это сравнение, аналогия . Он считает ее средством познания живых форм, которыми и являются культуры. В современной терминологии - цивилизации, но Шпенглер разграничивает эти понятия, определяя цивилизацию как стадию перехода культуры в ту фазу, которая в теории Льва Гумилева примерно соответствует концу инерционного периода, а по Шпенглеру - рубежу XVIII-XIX вв. Цивилизация - это закат культуры . Шпенглер, так же как и Николай Данилевский , утверждает, что любая культура, как живой организм, проходит в своем развитии ряд эпох, начиная с рождения и оканчивая смертью. Они также символизируются временами года, начиная с весны, когда зарождается новая жизнь, и оканчивая зимой, когда все уходит в прошлое (недаром Шпенглера относят к так называемой философии жизни).

По Шпенглеру, в основе любой культуры лежит душа как некая сверхличная идея, подлежащая осуществлению (что в современном выражении близко к коллективному бессознательному). "Культура рождается в тот миг, когда из прадушевного состояния вечно младенческого человечества пробуждается и отслаивается великая душа… Культура умирает, когда эта душа уже осуществила полную сумму своих возможностей в виде народов, языков, вероучений, искусств, государств, наук… Она становится цивилизацией", - пишет он.

Европейскую культуру Шпенглер представляет в виде ее символа - Фауста , а фаустовскую душу - основой этой культуры. Она стремится преодолеть все препятствия, устремиться к бесконечности, к своей цели - постичь законы мироздания и установить свою власть над природой и людьми. "Западноевропейские естественные науки занимают совершенно особое место, характерное только для этой культуры. Они с самого начала служили не теологии, а воле к власти посредством техники", - отмечает немецкий философ.

Этапы западной цивилизации

Западная культура, по Шпенглеру, родилась в IX веке, и в этом с ним согласны Николай Данилевский, Арнольд Тойнби , Лев Гумилев, Самюэль Хантингтон . Все они отмечают это время как рождение западной цивилизации. Именно в это время Европа начинает по-особому осмыслять христианство, оформляя зарождающуюся новую духовную жизнь в виде новых догматов.

Духовной весной Запада Шпенглер считает период до XIV века, начинающийся в архитектуре с "предрассветного" романского стиля и переходящий в "утреннюю" готику , а в философии - в высокую схоластику. Это рождение и созревание европейского мифа как выражения особого богочувствования.

Духовное лето условно начинается в XV веке с протеста против великих весенних форм. Это рождение протестантизма, начало чисто философской формулировки мирочувствования, зарождение рационализма и оскудение религиозного начала. "Всякое раннее искусство религиозно", - утверждает Шпенглер. А Новое время в Европе несомненно начинается с его ослабления. В архитектуре это соответствует переходу от напряженной, бурной готики к спокойному барокко .

Духовную осень Шпенглер условно относит к периоду с конца XVII до начала XIX вв., выражающуюся в расслабленном стиле рококо . Это зарождение английского сенсуализма, идеи просвещения, культ всемогущества разума, осмысленные в форме великих завершающих систем - Иммануила Канта, Георга Гегеля и других. С этим трудно не согласиться, во всяком случае по поводу Канта, который подвел итог рационалистической философии Запада и, как теперь ясно, осмыслил ее как недоказуемый и не универсальный феномен.

Духовной же зимой Шпенглер называет ту эпоху, которую принято считать началом ускоренного прогресса, стартовавшего в XIX веке. Это материализм, культ науки, личного счастья, но в то же время зарождающийся скептицизм, пессимизм и декадентство, а в архитектуре - пустые и бесформенные городские здания.

Шпенглер прослеживает эти этапы в искусстве, философии и науке, а также политических формах. Он совершенно оригинально осмысляет математику и ее роль зеркала в истории Запада - как она прослеживается в архитектуре, философии, музыке. В своей глубине она доступна очень немногим, утверждает он. "Числа суть структуры освобожденного от чувственного восприятия чистого мышления", - пишет Шпенглер. В отношении западной культуры это ему блистательно удалось.

Толерантность - признак упадка жизненных сил

Шпенглер выделяет в истории восемь великих культур: египетская, вавилонская, индийская, китайская, мексиканская, античная, арабская, европейская. Он прослеживает их "одновременные" эпохи, хотя наибольшее внимание уделяет, естественно, Европе. Он указывает множество признаков ее упадка. Например, завершение искусства.

"Долгая игра с мертвыми формами, которыми тщатся сохранить себе иллюзию живого искусства". Это исчезновение подлинных авторов, когда остаются лишь компиляторы. Исчезновение единых рациональных форм и переход к субиндивидуальной рациональности (постмодерн, "права человека", мультикультурализм, разные меньшинства). Перемещение огромных масс населения в город и освобождение от земли. Отказ от семьи и поиск "причин" для рождения детей. А также миграция огромных масс инородного населения на пустеющие земли, чего еще не было в начале ХХ века, но что можно наблюдать в начале нынешнего.

Шпенглер не проводит прямую параллель с эдиктом Каракаллы 212 года, предоставившим римское гражданство каждому свободному гражданину империи. Но он рассматривает его как этап легализации чужеродного элемента в фазе упадка. Напрашиваются параллели с нынешней Европой, почти в открытую признающей ущербность своей культуры по сравнению с инородцами (мультикультурализм, толерантность).

К слову, Шпенглер упоминает о толерантности в контексте религиозного сознания. "Степень набожности, на которую способна данная эпоха, измеряется ее отношением к толерантности", - пишет он, утверждая, что терпимость проявляется или тогда, когда культура живет божественным, или тогда, когда уже нет ничего подобного. Безразличие и бессилие людей современного Запада выразительно это иллюстрирует.

Вообще Шпенглер придает огромное значение религии как зародышу, в котором содержится душа и из которого во времени и пространстве развертывается вся последующая культура. Христианство, утверждает он, пережило две эпохи великого идейного движения: в 0-500 гг. на Востоке и в 1000-1500 гг. на Западе. Третья, им "одновременная", наступит в первой половине следующего тысячелетия в Русском Мире . Действительно, в России наблюдается религиозный подъем. Тому, что частью общества он воспринимается как откат "назад", у Шпенглера можно найти следующее объяснение.

Будущее Русского Мира

Россию последних веков немецкий философ называет историческим псевдоморфозом , когда чуждая и старая западная культура довлеет над новой русской с такой силой, что ей нечем дышать и она не в состоянии создать свои выразительные формы и не достигает собственного самосознания. Этот период он отсчитывает с Петра Первого , который насильно втискивает примитивную (т.е. изначальную, детскую) русскую душу в чуждые формы позднего барокко, а затем просвещения, забивая ростки зарождающейся русской культуры. Нужно оговориться, что Шпенглер всегда имеет в виду русскую культуру как выражение русской души, т.е., говоря современным термином, в цивилизационном смысле, а не этническом. По его мнению, собственно русская своеобразная душа зарождается с Ивана III , окончательно сбросившего власть Орды , и через последних Рюриковичей ведет к первым Романовым и Петру. Он ставит эту эпоху в соответствие эпохе Меровингов на Западе, а Петра - Карлу Великому . Но если последний со всей энергией помешал установлению господства мавританско-византийского духа, проложив дорогу собственно европейской культуре, то Петр стал злым гением для Руси , выбрав подражание Западу.

"Народ был втиснут в искусственную и придуманную историю. Были привнесены поздние искусства, науки, просвещение, социальная этика, материализм городов мира, хотя в то время религия была единственным языком, на котором человек мог объясняться с миром. На просторах страны, не имевшей городов, заселенной крестьянством, разрослись, словно опухоли, города чужого стиля. Все, что возникло после этого, истинно русские люди воспринимали как яд и ложь", - пишет Шпенглер, глубоко прочувствовавший драматизм русской души и культуры XVIII-XIX вв.

Он отмечает, что в царской России не было никакой буржуазии и вообще никаких сословий в европейском смысле, но лишь крестьяне и господа. "Общество" же существовало само по себе, будучи продуктом западной культуры и чуждым народу.

В лице Федора Достоевского и Льва Толстого Шпенглер видит два великих символа - молодой русской души и поздней западной. Первый был по духу крестьянином, второй - гражданином мира, зацикленным на социальных проблемах поздней цивилизации городов.

"Толстой - это всецело великий рассудок, "просвещенный" и "социально направленный". Все, что он видит вокруг себя, принимает позднегородскую, западную форму проблемы. Он стоит посередине между Петром Великим и большевизмом. Это не апокалиптика, а духовная оппозиция. Его ненависть к собственности имеет политэкономический характер, к обществу - социально-экономический, ненависть к государству представляет собой политическую теорию", - утверждает Шпенглер.

Достоевский же вообще этого не видит, так как находится поверх всего социального. Его сознание насквозь религиозно, большевики проглядели в нем своего злейшего врага, считает философ, в то время как подлинный русский - это ученик Достоевского, хотя он его не читал или вообще читать не в состоянии. Он сам - часть Достоевского и живет религиозными представлениями, а не социальными проблемами. Это наблюдение, нужно признать, не лишено глубины, поскольку ключевые вопросы у русских всегда сводятся к метафизическому, в частности к справедливости, которая западному уму вообще непонятна и адекватно на европейские языки непереводима, т.к. имеет отнюдь не социальное (вопреки устоявшемуся мнению) происхождение.

Русская жизнь воспринимает мышление деньгами как грех и желает лишь обмениваться своими непосредственными потребностями.

"Русский не борется с капиталом, нет: он его не признает. Кто вчитается в Достоевского, предощутит здесь юное человечество, для которого вообще нет еще никаких денег, а лишь блага по отношению к жизни, центр которой лежит не со стороны экономики. "Ужас прибавочной стоимости" представляет собой непонятое литературное обличье того факта, что приобретение денег с помощью денег является кощунством , а если его переосмыслить исходя из становящейся русской религии, - грехом", - пишет Шпенглер.

Ему можно поставить в несомненную заслугу то, что он, как европеец, признал чуждую и навязанную России сверху западную культуру, создавшую внутри народа "высшее общество", западоподобное и презирающее народ. Мысли Шпенглера о русском сознании очень глубоки и актуальности отнюдь не утратили, поскольку проблема западнической "элиты" так же остра, как и в начале ХХ века, и от ее решения будет во многом зависеть будущее Русского Мира.

Конец демократии

Запад же, уверен Шпенглер, находится в необратимой фазе упадка, имеющей ряд признаков. Один из них - главенство денег. Он четко указывает на XVII-XVIII вв. как на то время, когда политика начинает делаться с помощью денег, причем винит в этом Англию . Он не упоминает о создании Банка Англии в конце XVII в., но явственно отмечает превращение денег в абстракцию, что точно соответствует возникновению бумажных денег и связанной с этим новой формы господства. В XXI веке внедрение электронных "денег" развивает эту мысль.

Шпенглер констатирует конец западной демократии , которая сохраняет лишь видимость народовластия , а на самом деле "центр тяжести большой политики перераспределяется на частные круги и волю отдельных личностей". Поразительно проницательное для своего времени наблюдение. Он также утверждает, что реальность полностью создается прессой - или СМИ, как сказали бы сегодня.

"Народ как толпу читателей выводят на улицы, и она ломит по ним, бросается на обозначенную цель, грозит и вышибает стекла. Кивок штабу прессы - и толпа утихомиривается и расходится по домам", - как будто пишет он о "цветных революциях".

Он отмечает, что "всякому позволено говорить что хочет; однако пресса также свободна выбирать, обращать ей внимание на это или нет". Шпенглер констатирует и сохранение критического мышления у очень узкого круга лиц.

"Книжный мир с его изобилием точек зрения, принуждающим мышление к выбору и критике, сделался по преимуществу достоянием лишь узких кругов", - признает немецкий философ.

Он указывает на неизбежный конец демократии и переход к тому состоянию, когда только сила имеет решающе значение. Шпенглер называет это цезаризмом. Вот строки, которые написаны словно сегодня.

"Единственная мораль, которую допускает сегодня логика вещей, - это мораль альпиниста на крутом гребне. Минутная слабость - и все кончено. Вся сегодняшняя "философия" - не что иное, как внутреннее капитулянтство и саморасслабление".

Популярная ныне "философия" успеха, комфорта, релакса, здоровья, развлечений (и вера людей в эти "ценности" "цивилизованного мира", который якобы будет вечно) очень точно соответствует этому определению. Однако на наших глазах на смену всему этому приходит агрессивный феминизм, гомосексуализм, мультикультурализм и прочие формы - даже не культурной экспансии, нет - культурной войны на уничтожение. Естественным и единственным противодействием этому может быть только суверенитет. Шпенглер придает ему огромное значение.

"Суверенность, суверенитет - жизненный символ высшего порядка . Сила руководства является несомненным признаком жизненной силы политического единства, причем до такой степени, что потрясение существующего авторитета превращает всю нацию в объект чужой политики, причем очень часто навсегда", - предупреждает он.

Значение "Заката Европы"

Значение труда Шпенглера огромно даже сто лет спустя. Он являет собой образец контекстуального мышления в противоположность якобы универсальным представлениям и ценностям, которые на поверку оказываются западными ("потребность западноевропейского самоощущения - подводить собственной персоной своего рода итоговый баланс"). Можно сказать, что разоблачение мнимой универсальности западных представлений - одна из главных задач, решаемых автором. И решенной им виртуозно, что показано на сотнях примеров.

"Закат Европы" ценен тем, что он формирует образное и символическое мышление, практически утраченное современным человеком, оторванным как от земли, так и от культуры предков. Шпенглер возносит значение символа и образа на высочайший уровень и указывает на их повсеместность. Умение видеть события как символ, знак, образ, концентрирующие в себе эпоху, - один из коронных приемов немецкого философа.

Наконец, труд Шпенглера представляет собой глубокий очерк истории Запада, рассмотренной им предельно масштабно, но в тысячах деталей, отчего он становится выразительным и притягательным. Он стоит того, чтобы в этом убедиться.

«ПАДЕНИЕ ЗАПАДА» И ГЛОБАЛЬНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
(общедоступное введение)

Общедоступное введение не пишут для профессионалов.

Это обращение к читателю, открывающему книгу Шпенглера и не имеющему предубеждений. Наше пожелание – посмотрите «Содержание» «Заката Европы», оцените масштаб темы, заявленной во «Введении», материал и способ его подачи в последующих шести главах, и Вам будет трудно не согласиться с Н. А. Бердяевым и С. Л. Франком в том, что «Закат Европы» О. Шпенглера есть бесспорно самое блестящее и замечательное, почти гениальное явление европейской литературы со времени после Ницше. Эти слова были сказаны в 1922 г., когда феноменальный успех книги Шпенглера (за два года, с 1918 по 1920-й, вышло 32 издания 1 тома) сделал ее идею предметом пристального внимания выдающихся умов Европы и России.

«Der Untergang des Abendlandes» – «Падение Запада» (так переводят еще «Закат Европы») опубликовано в двух томах Шпенглером в Мюнхене в 1918–1922 гг. Сборник статей Н. А. Бердяева, Я. М. Букшпана, А. Ф. Степуна, С. Л. Франка «Освальд Шпенглер и Закат Европы» вышел в издательстве «Берег» в Москве в 1922 г. На русском языке «Падение Запада» прозвучало как «Закат Европы» (Т. 1. «Образ и действительность»). Издание, в переводе Н. Ф. Гарелина, было осуществлено Л. Д. Френкелем в 1923 г. (Москва – Петроград) с предисловием проф. А. Деборина «Гибель Европы, или Торжество империализма», которое мы опускаем.

Необычно смыслоемкое и информативное «Содержание» книги «Закат Европы» само по себе есть почти забытый в наше время способ представления автором своего произведения читающей публике. Это не список тем, но многомерный, объемный, интеллектуальный, красочный и привлекательный, образ именно «Заката» Европы как феномена всемирной истории.

И сразу же начинает звучать вечная тема «Форма мировой истории», которая вводит читателя в остросюжетную проблему XX в.: как определить историческое будущее человечества, отдавая себе отчет в ограниченности наглядно-популярного членения всемирной истории общепринятой схемой «Древний мир – Средние века – Новое время?»

Заметим, что Маркс формационно членил всемирную историю также на триады, диалектически порождаемые развитием производительных сил и классовой борьбой. В знаменитой триаде «Субъективный дух – Объективный дух – Абсолютный дух» Гегеля всемирной истории отведено скромное место одной из ступеней внешневсеобщего самоосуществления мирового духа в праве, нравственности и государстве, ступени, на которую лишь ступает абсолютный дух, чтобы явиться в адекватных самому себе формах искусства, религии и философии.

Впрочем, что Гегель и Маркс, Гердер и Кант, М. Вебер и Р. Коллингвуд! Просмотрите учебники по истории: они и ныне знакомят со всемирной историей по той же схеме, которую еще в начале XX в. подвергал сомнению Шпенглер и в которой Новое время только расширено Новейшей историей, якобы начавшейся в 1917 г. Новейший период всемирной истории в школьных учебниках до сих пор трактуется как эпоха перехода человечества от капитализма к коммунизму.

Мистическая троица эпох в высшей степени привлекательна для метафизического вкуса Гердера, Канта и Гегеля, писал Шпенглер. Мы видим, что не только для них: она приемлема для историко-материалистического вкуса Маркса, она приемлема и для практически-аксиологического вкуса Макса Вебера, т. е. для авторов любой философии истории, которая представляется им некоей заключительной стадией духовного развития человечества. Даже великий Хайдеггер, задаваясь вопросом, в чем сущность Нового времени, опирался на ту же триаду.

Что же претило Шпенглеру в этом подходе, почему уже в начале XX в. такие абсолютные мерила и ценности, как зрелость разума, гуманность, счастье большинства, экономическое развитие, просвещение, свобода народов, научное мировоззрение и т. д., он не смог принять в качестве принципов философии истории, объясняющих ее формационное, стадиальное, эпохальное членение («наподобие какого-то ленточногочервя, неутомимо наращивающего эпоху за эпохой»)?

Какие факты не укладывались в эту схему? Да прежде всего очевидный декаданс (т. е. «падение» – от cado – «падаю» (лат.)) великой европейской культуры в конце XIX – начале XX в., которым, согласно шпенглеровской морфологии истории, порождены и первая мировая война, разразившаяся в центре Европы, и социалистическая революция в России.

Мировая война как событие и социалистическая революция как процесс в марксистской формационной концепции истолкованы как конец капиталистической общественной формации и начало коммунистической. Шпенглер же оба эти явления интерпретировал как признаки падения Запада, а европейский социализм объявил фазой упадка культуры, тождественной, по его хронологическому измерению, индийскому буддизму (с 500 г. н. э.) и эллинистическо-римскому стоицизму (200 г. н. э.). Это отождествление могло считать причудой (для тех, кто не принял аксиоматику Шпенглера) или простым, формальным следствием концепции мировой истории как истории высших культур, в которой каждая культура предстает как живой организм. Однако провидение Шпенглера относительно судеб социализма в Европе, России, Азии, высказанное уже в 1918 г. определение сути его («социализм – вопреки внешним иллюзиям – отнюдь не есть система милосердия, гуманизма, мира и заботы, а есть система воли к власти. Все остальное самообман») – заставляют пристально всмотреться в принципы такого понимания мировой истории.

Сегодня, по прошествии трех четвертей XX в., в течение которых возник, развился и угас европейский и советский социализм, можно по-иному оценить и предсказания О. Шпенглера, и историческое высокомерие (приведшее к исторической ошибке) В. И. Ульянова-Ленина («как бы ни хныкали Шпенглеры» по поводу упадка «старой Европы», – это всего «лишь один из эпизодов в истории падения мировой буржуазии, обожравшейся империалистическим грабежом и угнетением большинства населения земли». В самом деле, В. И. Ленин и К. Маркс видели в диктатуре пролетариата инструмент необходимого государственного насилия во имя создания общества социалистической справедливости, мира и гуманизма. Но революционная практика показала, что подобная система насилия непрерывно воспроизводит себя как система такой воли к власти, которая высасывает природные ресурсы, жизненные силы народов и дестабилизирует общемировую обстановку.

Почти одновременно с «Закатом Европы» (1923 г.) Альберт Швейцер, великий гуманист XX в., опубликовал свою статью «Распад и возрождение культуры» , в которой упадок европейской культуры осмысливался тоже как трагедия мирового масштаба, а не как эпизод в истории падения мировой буржуазии. Если, согласно О. Шпенглеру, «закат» вообще невозможно конвертировать в «восход», то А. Швейцер верил в этот «восход». Для этого, с его точки зрения, необходимо было, чтобы европейская культура обрела вновь прочную этическую основу. В качестве такой основы он предложил свою «этику благоговения перед жизнью» и вплоть до 60-х гг. практически следовал ей, не разуверившись в ней даже после двух мировых войн и всех революций XX в.

В 1920 г. вышла в свет знаменитая книга Макса Вебера «Протестантская этика и дух капитализма». С точки зрения Вебера, о «падении Запада» и речи быть не может. Ядро европейской культуры (теории государства и права, музыки, архитектуры, литературы) – универсальный рационализм, порожденный ею давно, но получивший универсальное значение как раз в XX в. Рационализм – основа европейской науки, и прежде всего математики, физики, химии, медицины, основа «рационального капиталистического предприятия» с его производством, обменом, учетом капитала в денежной форме, со стремлением к непрерывно возрождающейся прибыли .

Однако именно этот универсальный рационализм и волю к экономической и политической власти (в капиталистической ли, в социалистической ли ипостаси) Шпенглер считал закатом тысячелетней западноевропейской культуры, т. е. переходом ее на стадию цивилизации.

Итак, в 1920-е годы были сформированы по крайней мере три фундаментальные концепции будущего западноевропейской культуры:

О. Шпенглер: рационалистическая цивилизация есть деградация высших духовных ценностей культуры, и та обречена;

А. Швейцер: упадок культуры имеет философско-этические причины, он не фатален, и культуру можно спасти, влив в нее Этику «благоговения перед жизнью»;

М. Вебер: европейскую культуру нельзя измерять прежними ценностными критериями, на смену им пришла универсальная рациональность, что меняет представление об этой культуре, и поэтому о гибели ее не может быть и речи.

Наше столетие заканчивается. Оно принесло невиданные и немыслимые в XIX в. катастрофы, глобальное изменение способа существования человечества. Рациональная наука вызвала к жизни планетарную технику. Человечество начало освоение космоса. Найдены генно-инженерные, киберорганизменные технологии изменения физических и духовных свойств человека, заново открыты нетехнологические и применены технологические методы расширения возможностей психики. Над человечеством нависли апокалиптические опасности. За считанные годы классический капитализм сошел с исторической арены (уступив место постиндустриальному и информационному обществу), погибла европейская социалистическая система. Экологические катастрофы стали обыденностью. Население планеты стремительно приближается к критическому порогу. И потому ныне единственно важный глобальный вопрос – удастся ли человечеству избежать самоуничтожения. И тут нам не обойтись без обращения к классикам – пессимистам и оптимистам. Да, О. Шпенглер предрекал закат культуры, но М. Вебер и А. Швейцер были на этот счет иного мнения. Принципиально важно, кто из них оказался более правым. Но пусть эту задачу читатель решает сам. Решал подобную глобальную задачу и Мартин Хайдеггер, в серии послевоенных докладов «Einblick in das, was ist» («Прозрение в то, что есть», как перевел это В. В. Бибихин). Хайдеггер, процитировав строки из «Патмоса» Гёльдерлина:


Но где опасность, там вырастает
И спасительное… -

сделал знаменательный вывод: «Чем ближе мы подходим к опасности, тем ярче начинают светиться пути к спасительному. Тем более вопрошающими мы становимся. Ибо вопрошание есть благочестие мысли» .

Будем же вопрошать и мы, и прежде всего Шпенглера, который заметил, что падение Запада – это, конечно, отдельный феномен всемирной истории, но и «философская тема, заключающая в себе, если ее оценить по достоинству, все великие вопросы бытия». К таким вопросам он отнес следующие: Что такое культура? Что такое всемирная история?

В чем отличие бытия мира как истории от бытия мира как природы? В чем заключается великий кризис современности?

Так что же такое культура? По нашим наблюдениям, в литературе еще никому не удавалось определить культуру бесспорно и окончательно. Только в академической советской культурологии последних лет были выдвинуты регулятивно-деятельностный, целостный, формационный, телеологический (целевой), сущностно-смысловой, страноведческий, производственно-продуктивный, демографический, локально- типовой, ценностный, системный и другие подходы к определению понятия культуры.

Суперорганическая концепция культуры в географии культуры (The cultural geography) США опирается на такое обобщающее определение: «Культура состоит из явных и неявных форм, определяющих поведение, осваиваемое и опосредуемое при помощи символов; она возникает в результате деятельности групп людей, включая их воплощение в средствах. Сущностное зерно культуры состоит из традиционных (исторически сложившихся и выделенных) идей и особенно присваиваемых им ценностей. Системы культуры могут рассматриваться, с одной стороны, как результаты деятельности, с другой – в качестве регулирующего элемента дальнейшей деятельности» W. Zelinsky (USA) предложил понимать культуру как надбиологический организм, живущий и меняющийся по своим внутренним законам. Компоненты культуры у У. Зелински те же, что и у Дж. Хаксли, – артефакты, социофакты, ментифакты. Артефакты – это базисные средства жизнеобеспечения (по широкому кругу подсистем) антропного происхождения. Социофакты суть элементы культуры межличностных отношений. Ментифакты – это общечеловеческие ценности (религии, идеологии, этика, искусство, философия), связывающие воедино всех представителей данной культуры.

В менее широком значении культура обычно рассматривается как класс вещей и явлений, зависящий от символики надсоматического (внетелесного) содержания.

В период расцвета культуры, подметил А. Швейцер, ее и не определяют, ибо что культура есть прогресс, всем ясно и так. Нужда в определении культуры возникает там, где начинается опасное смешение культуры и бескультурья. Культура ориентирована на духовное и нравственное совершенствование человека. Культура, по Швейцеру, слагается из господства человека над силами природы и над самим собой, когда свои помыслы и страсти личность согласует с интересами общества, т. е. с нравственными требованиями. А. Швейцер сознавал деморализацию человека обществом, идущую полным ходом. Он вплотную приблизился к пониманию «страшной правды, заключающейся в том, что по мере исторического развития общества и прогресса его экономической жизней возможности процветания культуры не расширяются, а сужаются». И вина европейской философии, что эта правда осталась неосознанной.

Но в том-то и дело, что европейская философская мысль в лице Освальда Шпенглера эту страшную правду возвестила urbi et orbi. И в этом легко убедиться. Цена этой правды велика: культура – это высшая форма жизни, исторический суперорганазм, а всякий организм смертен. Человеческая история есть не что иное, как поток бытия сверхорганизмов – «египетской культуры», «античной культуры», «китайской культуры» и пр. Но в таком случае и европейская культура должна обветшать в свой срок – и в этом нет ничего сверхординарного. Мы видели, что и современные ученые трактуют культуру как надбиологический организм. Однако они никак не решаются сделать тот вывод, который Шпенглер вынес на первую страницу своей книги, – «живые культуры умирают!» Решись они на это, и закат культуры станет и для них великой философской темой. Ибо что такое жизнь, а значит и смерть, что такое бытие и ничто, что есть дух и бессмертие, в сущности, не знает никто. И чтобы понять опасность, грозящую культурам, не лучше ли внять доводам Шпенглера, нежели паническим стонам алармистов? Итак, если культура – это организм, живущий примерно тысячу лет, если в мировой истории Шпенглер выделяет восемь культур (египетскую, индийскую, вавилонскую, китайскую, греко-римскую, византийско-арабскую, западноевропейскую, культуру майя)» и Предсказывает рождение и расцвет русской культуры, то культура имеет свои формы – народ, язык, эпоху, государство, искусство, науку, право, религию, мировоззрение, хозяйство и пр. Словом, каждая культура имеет свое лицо, физиономию, и потому вторая глава книги начинается параграфом «Физиогномика и систематика».

Физиогномика – это учение о том, что человек выражает себя в чертах лица, жестах и позах, формах тела. Физиогномика разительно отличается от учения о сущности, которая непосредственно не дана, которая «является». Внешний облик чего-либо дан зрительно, его нельзя свести к одному свойству, признаку, не исказив этот облик. В то же время внешний облик – внерациональный аналог категориально выражаемой сущности. Сущность выражается рационально – Ренэ Декарт об этом писал еще 360 лет тому назад, в «Regulae ad directionern inqenii», т. е. «Правилах для руководства ума».

Так вот, чтобы понять морфологию истории Шпенглера, нужно поразмышлять о предмете физиогномики, ее возможностях и возможностях физиогномики мировой истории! Для чего? Для того, говорил Шпенглер, «чтобы обозреть весь феномен исторического человечества оком бога, как ряд вершин горного кряжа на горизонте». Емкие слова! В них ощущаются ницшевский «пафос дистанции» от толпы и пафос Коперника, восставшего против птолемеевского геоцентризма, и пафос провозглашения равноценности любых культур, питаемый, в частности, принципом относительности Эйнштейна.

Шпенглер был уверен, что «морфология мировой истории» как способ видения мира еще обретет признание. И он оказался прав: всмотримся в то, что происходит на планете, и увидим – идет борьба против унификации ценностей и жизненных стандартов, против власти тех, кто определяет эти ценности и стандарты. Яростная борьба за национальные суверенитеты на территории бывшего СССР породила «Декларацию прав и свобод человека», в которой провозглашены права на родной язык, на сохранение и развитие национальной культуры. Утверждение и усиление культурной аутеничности наций выдвинуто в качестве одной из четырех главных целей Всемирного десятилетия Культуры (1988–1997), объявленного ЮНЕСКО.

Стремление современных этносов и культур обладать «лица необщим выраженьем», неприятие гражданской, языковой, классовой, религиозной, образовательной унификации прямо работает на следующее предвиденье Шпенглера: «Через сто лет все науки, способные еще вырасти на нашей почве, будут частями единой огромной физиогномики всего человеческого».

В «противоположность живой и одушевленной материи» морфологии культуры, истории и жизни, называемой их физиогномикой, морфологию мертвых (механических, физических) форм природы Шпенглер называет систематикой, т. е. наукой, открывающей и приводящей в систему законы природы и причинные связи. Словом, физиогномика и систематика – это два способа наблюдения мира. Какой же из них более продуктивен? Любой естествоиспытатель, рационалист по убеждению, ответит однозначно: самый продуктивный метод – это метод выявления каузальной, причинно-следственной детерминации посредством наблюдения, измерения, эксперимента и формулирования математической формы закона.

Однако Шпенглера не удовлетворяли прежние методы познания истории – и рационалистические, и аксиологические. Поэтому он создал свой метод, и различные аспекты этого метода как раз и раскрываются в «Закате Европы».

Новое, оригинальное и глубокое, всегда кажется странным. Вот и Шпенглер все время демонстрирует свои «странности».

Главная «странность» предъявляется во втором параграфе главы «Проблема мировой истории», в которой вводится представление о двух формах космической необходимости: о причинности как судьбе органической формы (культуры) и причинности как физико-химической, причинно-следственной каузальности. «Идея судьбы» и «принцип причинности» и есть, по Шпенглеру, две формы необходимости, существующие в нашем универсуме и несводимые одна к другой; две логики – логика органического и логика неорганического; два способа представления – образ и закон; два способа объемной данности – временная необратимость судьбы в истории, их временная протяженность и конечность, и пространственная протяженность естественных объектов; два способа исчисления – хронологический и математический.

Шпенглер утверждает, что Природа и История суть два способа представления действительности в картине мира.

Иными словами. История и Природа – это два итога переживания и усвоения окружающего мира, в первом случае – как суммы образов, картин и символов (полученных с помощью воображения и не «объективных», а лишь возможных), во втором – как совокупности законов, формул, систем и пр.

Действительность становится Природой, если это становление рассматривать как ставшее, и тогда это миры Парменида и Декарта, Канта и Ньютона. Действительность есть История, если ставшее подчинить становлению, рассматривая его в образах, и тогда возникают миры Платона и Рембрандта, Гете и Бетховена.

Шпенглер делает очень сильное утверждение: математика и принцип причинности определяют систематизацию явлений по методу природоведения (естествознания), хронология и идея судьбы – по историческому (культурологии как морфологии истории). Эти систематизации и охватывают весь мир. Понятно, что и это утверждение вызывает возражение многих. Так, Хайдеггер спрашивал: почему мы при истолковании определенной исторической эпохи говорим о картине мира? каждая ли эпоха истории имеет свою картину мира и озабочена построением своей картины мира, или это только новоевропейский способ представления мира? что значит кар- тина мира? Ведь мир-это космос и история. И разве при- рода и история обязательно исчерпывают весь мир? Действительно, Хайдеггер нашел уязвимые места в концепции «Заката Европы». Но, возможно, Шпенглер сознательно ограничился фаталистическим выводом, который следует из идеи судьбы – выводом о неизбежном падении Запада (как за сто лет до него Артур Шопенгауэр). Мартин Хайдеггер отождествил превращение мира в его картину с процессом превращения человека в субъекта, т. е. с началом такого человеческого существования, когда намечается овладение действительностью («целокупным сущим»). Хайдеггер показал, что лишь там, где мир становится очеловеченной картиной, возможен гуманизм как таковой. Это, правда, не исключает возможности скатиться к уродству субъективизма в смысле индивидуализма (личного, государственного, национального). Хайдеггер увидел «чуть ли не абсурдный, но коренной процесс новоевропейской истории: чем шире и радикальнее человек распоряжается покоренным миром, тем объективнее становится объект, тем субъективнее, т. е. выпуклее, выдвигает себя субъект, тем неудержимее наблюдение мира и наука о мире превращается в науку о человеке, в антропологию». Антропология здесь мыслится как нравственно-этическая антропология, как гуманизм в историческом и философском смысле. Так Хайдеггер делает онтологическое (человек становится сутью сущего) обобщение идеи сверхчеловека Нищие, сверхчеловека, овладевающего собственным способом существования как культурой недетерминированного жизнеописания, мира как истории в мире как природе. Теперь вам понятно, какое мировоззрение обосновывал Освальд Шпенглер в идее судьбы высоких культур, в противоположности двух форм универсальной необходимости – природной и историко-культурной, когда жизнь и культура, как ее высшая историческая форма, бросают вызов природному детерминизму в том смысле, который формулировал М. Хайдеггер и который вынесен в качестве эпиграфа к нашему Общедоступному введению: «Никогда бытие не протекает в рамках причинно-следственных связей».

Так проясняется смысл связи между геопланетарной ситуацией в XX в., образ которой создан глобальными проблемами человечества, и возможностью для человечества, подавленного силами природы и ее законами (воплощенными в супертехнике) стать планетарным субъектом, формирующим свою судьбу вопреки жестокому рационализму природы и интеллекта.

Вместе с тем подчеркнем, что модернизацией философии истории как морфологии высших культур мы увлекаться не должны. В самом деле, Шпенглеру ни на миг не являлась мысль о возможном конце человеческой истории, о самоуничтожении человечества и разрушении им биосферы как планетарной среды обитания, о возможности подчинения человечества Мегамашине, о чем уже через два-три десятилетия думали Хайдеггер, Ясперс, Бердяев и в чем уже не сомневались глобалисты Римского клуба в начале 70-х гг. Так, Аурелио Печчеи воззвал к человечеству: на карту поставлена судьба человека как вида, и не будет ему спасения, пока он не изменит свои человеческие качества! Истинная беда человеческого вида на данной стадии его эволюции в том, что он оказался неспособным приспособиться к тем изменениям, которые сам же и внес в этот мир .

Глобальный алармизм не был стилем Шпенглера, хотя он и сказал, что ««человечество» – пустое слово», потому что для него существовал лишь «феномен множества мощных культур, с первобытной силой вырастающих из недр своей страны, к которой они строго привязаны на всем протяжении своего существования, и каждая из них налагает на свой материал – человечество – свою собственную форму, у каждой своя собственная идея, собственные страсти, собственная жизнь, желания и чувствования и, наконец, собственная смерть».

Только абсолютная убежденность в неиссякаемости человечества в качестве «материала» для бесконечного, ничем не прерываемого процесса формообразования новых, неповторимых культур позволяла Шпенглеру упрекать европейских мыслителей в тривиальном оптимизме относительно будущего высшего человечества и его целей. Он упорно доказывал, что у «человечества» нет никакой цели, никакой идеи, никакого плана, так же как нет цели у бабочек или орхидей. Во всемирной истории, говорил он, я вижу картину вечного образования и изменения, чудесного становления и умирания органических форм. Это свойство живой природы Гёте, а не мертвой природы Ньютона.

Обитатели нашей планеты во второй половине текущего столетия вполне ощутили реальность того, чего никогда не могли себе вообразить великие европейцы, гуманисты и рационалисты, – ядерного, экологического, цивилизационного апокалипсиса. И ныне абсолютная убежденность Шпенглера в вечности цветения жизни и культуры на Земле кажется столь же наивной, что и вера европейских мыслителей в нескончаемость Нового времени.

В конце XX в. представление об исторической бренности мировых культур, философий и религий замещается осознанием весьма возможного саморазрушения современной цивилизации, т. е. возможного конца истории, и именно это осознание может стать абсолютным сознанием нового планетарного субъекта – Сверхчеловечества, того, каким его представляли себе М. Хайдеггер, П. Тейяр де Шарден, Николай Бердяев.

Слово «цивилизация» используется ныне в нескольких значениях: как противоположность дикости и варварству, как современное состояние западного общества, как синоним слова «культура» для обозначения культурно-исторических типов в исторической концепции крупнейшего современного историка Арнольда Тойнби. Для Шпенглера же цивилизация – это завершение, исход культуры, каждая культура заканчивается собственной цивилизацией. Потому-то в «Закате Европы» и западная цивилизация предстает как неизбежная судьба западной культуры, как ее декаданс.

Понять цивилизацию как декаданс данной культуры легче всего на примерах вырождения иных культур. Вот Шпенглер пишет, что римская цивилизация есть варварство, последовавшее за цветущей эллинской культурой, когда культивируются бездушная философия, чувственные искусства, распаляющие животные страсти, когда право регулирует отношения между людьми и богами, когда люди ценят исключительно материальное, когда жизнь перемещается в «мировой город», когда холодный практический интеллект замещает пылкую и благородную духовность, когда атеизм вытесняет религии, а деньги становятся универсальной ценностью, лишенной живой связи с плодородием земли, талантом и трудолюбием, – и мы убеждаемся, что это, действительно, признаки заката античной культуры.

И еще один парадокс: власть – политическую, экономическую, военную, административно-государственную и правовую – Шпенглер представляет как главный признак империализма на стадий превращения всякой культуры в цивилизацию. Поэтому для, него неоспоримо существование вавилонского, египетского, андийского, китайского, римского империализма. Отсюда, по его мнению, «одновременность» всех империализмов, в какие бы веках и странах они ни господствовали. Так что же, и наша «великая русская», славянская, культура «прекратила течение свое»? Неужели это предвидели или предчувствовали Гоголь, Достоевский, Чехов, Блок, Бунин, а Некрасов точно попал во «временной объект» своим «все, что мог, ты уже совершил, – / Создал песню, подобную стону;/ И духовно навеки почил?» Похоже, что так. Ведь согласно методу Шпенглера, уже сама горечь по поводу упадка своей культуры есть первейший признак ее декаданса. Действительно, цветущая культура – это мощное мажорное утверждение жизни, например в поэзии «солнечного», раннего А. С. Пушкина. Но рефлектирующий поздний Пушкин – уже декадент. Урбанизация мега полисов, оппозиция «центра» и «провинции» – это признаки цивилизации. Центр, или «мировой город», как говорит Шпенглер, всасывает в себя и сосредоточивает в себе жизнь целой страны. Духовные, политические, экономические решения принимают не вся страна, а три-четыре «мировых города», которые поглощают лучший человеческий материал страны, и она нисходит на положение провинции. «В мировом городе, – пишет Шпенглер, – нет народа, а есть масса Присущее ей непонимание традиции, борьба с которыми есть борьба против культуры, против знати, церкви, привилегий, династий, преданий в искусстве, границ познаваемого в науке, ее превосходящая крестьянский ум острая и холодная рассудочность, ее натурализм совершенно нового склада, идущий гораздо дальше назад, чем Руссо и Сократ, и непосредственно соприкасающийся в половых и социальных вопросах с первобытными человеческими инстинктами и условиями жизни, то «panern et circenses», которое в наши дни оживает под личиной борьбы за заработную плату и спортивных состязаний, – все это признаки новой по отношению к окончательно завершенной культуре и к провинции, поздней и лишенной будущего, однако неизбежной формы человеческого существования».

Мы полностью привели один из блестящих пассажей Шпенглера, которые потрясают глубиной проницательности и одновременно вызывают неконтролируемое разумом сопротивление, неприятие этой неизбежности. Нам еще не довелось прочесть работу, посвященную «Закату Европы», автор которой не восстал бы против этого утверждения о неизбежности декаданса культуры, будь то культура Европы или России. Вместе с этим декаданс великих культур древности воспринимается «свободно от оценок», как бы сказал М. Вебер.

Видимо, дистанция тысячелетий и чуждость иных культур снимают пафос неприятия. Но неизменно снисходительное отношение к «мрачному пессимисту» Шпенглеру тех, кто получает заряд оптимизма из других философских, религиозных, этических и социально-доктринальных источников. В наше время эти «источники» опошляют, низводят до уровня «обыденности» многие острейшие глобальные проблемы.

Но Шпенглер так же был искренен, когда восклицал: кто не понимает, что ничто не изменит неизбежного, что нужно или желать этого, или вообще ничего не желать, что нужно или принять эту судьбу, или отчаяться в будущем и в жизни, кто носится со своим провинциальным идеализмом и жаждет воскресить стиль жизни прошедших времен, тот должен отказаться от того, чтобы понимать историю, переживать историю, делать историю!

Новая статья постоянного обозревателя ресурса сайт Евгения Чернышева показывает, насколько точно западноевропейский философ Освальд Шпенглер почти сто лет назад описал все то, что мы сегодня наблюдаем на Западе. И название Шпенглер подобрал любопытное: «Закат Европы».

"Об истории пишут многие. Осмысляют её единицы. Одним из таких гениев был Освальд Шпенглер (1880 — 1936). Главнейший труд всей его жизни – «Закат Европы» (первый том вышел в 1918, второй – в 1922). В этом поистине великом произведении он дает глубинное понимание философии истории. Как все сущее рождается, крепнет, достигает зрелости и затем неотвратимо угасает, умирая и возвращаясь в вечный космический поток жизни, так и культуры в своем развитии проходят те же самые жизненные стадии.

Развивая концепцию культур как наиболее крупных исторических организмов, в основе которых лежит своя уникальная душа, он описывает надвигающийся и уже ясно наблюдаемый закат каменеющей западной цивилизации, закат предопределенный и неотвратимый. Цивилизация по Шпенглеру – это неизбежная судьба всякой культуры; это то, что остается, когда культура умирает, переходя в окостеневшие формы всепоглощающего техницизма, бессмысленности и бесплодия.

Хотел бы представить читателю, не знакомому с «Закатом Европы», видение Шпенглером судьбы Запада, его государственных форм и западных демократий, а также судьбу «международного права», на наших глазах превращенного Западом в бандитизм. Сегодня эти вопросы волнуют очень многих, и, несмотря на усвоенную со школьной скамьи веру в бесконечный прогресс, мы интуитивно и в каком-то трансцендентном предчувствии ощущаем нечто непостижимо зловещее и неотвратимое, нависшее над «цивилизованным миром». Его предвидение настолько актуально, что кажется, будто это сказано сегодня! (Курсив – мой.)

«Суверенность, суверенитет — жизненный символ высшего порядка . Сила руководства является несомненным признаком жизненной силы политического единства, причем до такой степени, что потрясение существующего авторитета превращает всю нацию в объект чужой политики, причем очень часто навсегда…

[Из Англии] пошло бесцеремонное использование денег в политике — не тот подкуп отдельных занимающих высокое положение личностей, какой был характерен для испанского и венецианского стиля, но обработка самих демократических сил. Здесь в XVIII в. впервые планомерно с помощью денег организуются парламентские выборы, а затем — ими же — проводятся и постановления нижней палаты, а что до идеала свободы печати, то здесь же был открыт и тот факт, что пресса служит тому, кто ею владеет. Она не распространяет «свободное мнение», но его создает.

Вместе то и другое либерально, а именно свободно от оков связанной с землей жизни. Однако оба они без стеснения ориентированы на господство одного сословия, не признающего над собой суверенитета государства. Совершенно неорганичные дух и деньги желают государства не как естественно произросшей формы, обладающей великой символикой, но как учреждения, служащего одной цели... Парламентаризм пребывает сегодня в полном упадке. В самом деле, всякая современная избирательная кампания — это проводимая посредством избирательного бюллетеня и разнообразных подстрекающих средств, речей и писаний гражданская война.

С началом XX в. парламентаризм, в том числе и английский, скорым шагом приближается к той роли, которую он сам готовил королевской власти. Парламентаризм делается производящим глубокое впечатление на толпу верующих представлением, между тем как центр тяжести большой политики перераспределяется на частные круги и волю отдельных личностей... Через два поколения появятся те, чья воля сильнее суммарной воли всех жаждущих покоя. В эти войны за наследство целого мира будут вовлечены континенты, мобилизованы Индия, Китай, Южная Африка, Россия, ислам, в дело будут введены новые и сверхновые техника и тактика.

Единственная мораль, которую допускает сегодня логика вещей, — это мораль альпиниста на крутом гребне. Минутная слабость — и все кончено. Вся сегодняшняя «философия» — не что иное, как внутреннее капитулянтство и самораслабление, и еще трусливая надежда на то, что с помощью мистики удастся увильнуть от фактов. То же было и в Риме… (Шпенглер недаром берет «философию» в кавычки. Мы, ныне живущие, не увидим ли здесь современное слюнтяйство «прав и свобод»? – Е.Ч. )

«Быть в форме» (in Verfassung) — от этого зависит теперь все. Приходит тяжелейшее время из всех, какие только знает история высокой культуры.

В начале, там, где цивилизация движется к полному расцвету — т.е. сегодня, — высится чудо мировой столицы, этот великий каменный символ всего бесформенного, чудовищного, великолепного, надменно распространяющегося вдаль. Оно всасывает в себя потоки существования бессильной деревни, эти человеческие толпы, передуваемые с места на место, как дюны, как текучий песок, ручейками струящийся между камней. Дух и деньги празднуют здесь свою величайшую и последнюю победу. В образе демократии восторжествовали деньги. Было время, когда политику делали только они. Однако стоило им разрушить старинные культурные порядки, как из хаоса является новая, всепревосходящая, достигающая до первооснов всего становления величина: люди цезаревского покроя. Силы крови, первобытные побуждения всякой жизни, несломленная телесная сила снова вступают в права своего прежнего господства. Раса вырывается наружу в чистом и неодолимом виде: побеждает сильнейший, а все прочее — его добыча.

Потоки крови обагрили в эпоху борющихся государств мостовые всех мировых столиц, чтобы превратить великие истины демократии в действительность. Теперь эти права завоеваны, однако внуков даже наказаниями не заставишь ими воспользоваться. Еще сто лет — и даже историки уже не понимают этих старых поводов для раздора. Уже ко времени Цезаря приличная публика почти не участвовала в выборах. В речи за Сестия Цицерон указывает на то, что на плебисцитах присутствует по пять человек от каждой трибы, которые к тому же принадлежат к другой трибе. Однако и эти пятеро приходят сюда лишь для того, чтобы продаться власть имущим. А ведь пятидесяти лет не прошло с тех пор, как италики за это самое право голоса гибли массами.

Мир во всем мире — который воцарялся уже часто — содержит в себе частный отказ колоссального большинства от войны, однако одновременно с этим и неявную их готовность сделаться добычей других, которые от войны не отказываются. Начинается все желанием всеобщего примирения, подрывающим государственные основы, а заканчивается тем, что никто пальцем не шевельнет, пока беда затронула лишь соседа. (Насколько точно сто лет назад Шпенглер предвидел современные «европейские ценности»! – Е.Ч. )

Современные средства на долгие годы останутся парламентскими: выборы и пресса. Что до свободной прессы, то пускай мечтатели удовольствуются тем, что она «свободна» по конституции; знаток же спрашивает лишь о том, в чьем распоряжении она находится… Форма правящего меньшинства беспрерывно развивается дальше — от сословия через партию к свите одиночки. Поэтому конец демократии и ее переход к цезаризму выражаются в том, что исчезает вовсе даже не партия третьего сословия, не либерализм, но партия как форма вообще. Умонастроение, популярные цели, абстрактные идеалы всякой подлинной партийной политики уходят, и на их место заступает частная политика, ничем не скованная воля к власти немногих людей расы…

Демократия так бы и осталась в умах и на бумаге, когда бы среди её поборников не оказывались подлинные властительные натуры, для которых народ не более чем объект, а идеалы не более чем средства, как ни мало они зачастую сознавали это сами. Абсолютно все, в том числе и наиболее беззастенчивые методы демагогии, — все это было разработано честными, но практичными демократами…

В начале демократии весь оперативный простор принадлежит одному только духу. Не может быть ничего благороднее и чище, чем ночное заседание 4 августа 1789 г., где люди, имея власть в своих руках, совещались относительно всеобщих истин, а в это время реальные власти собрались с силами и отодвинули фантазеров в сторону . Однако уже довольно скоро о себе заявляет другая составляющая всякой демократии, напоминая о том, что конституционными правами можно воспользоваться, лишь имея деньги…

Пробуждается, наконец, ощущение того, что всеобщее избирательное право вообще никакого действительного права не содержит даже в отношении выбора между партиями, потому что выросшие на его почве властные образования с помощью денег господствуют над всеми духовными средствами воздействия, направляя по собственному усмотрению мнение отдельного.

Либеральное буржуазное чувство гордится упразднением цензуры, этого последнего ограничителя, между тем как диктатор прессы погоняет рабскую толпу своих читателей бичом своих передовиц, телеграмм и иллюстраций. С помощью газеты демократия полностью вытеснила книгу из духовной жизни народных масс. Книжный мир с его изобилием точек зрения, принуждающим мышление к выбору и критике, сделался по преимуществу достоянием лишь узких кругов. Народ читает одну, «свою» газету, которая ежедневно в миллионах экземпляров проникает во все дома, уже с утра пораньше околдовывает умы своими чарами и самим своим внешним видом обрекает книги на забвение; а если та или другая книга все же в поле зрения попадет, предпринятой заблаговременно критикой газета их действие выключает. Публичная истина момента, которая лишь и имеет значение в фактичном мире действий и успехов, является сегодня продуктом прессы. Истинно то, чего желает она. Ее командиры создают, преобразуют, подменяют истины. Три недели работы прессы — и весь мир познал истину...

Бои, происходящие сегодня, сводятся к выхватыванию этого оружия друг у друга. Когда власть газет делала свои первые невинные шаги, её ограничивали цензурные запреты, которыми защищались поборники традиции, а буржуазия вопила, что духовная свобода под угрозой. Читатель ничего не замечает, между тем как его газета, а вместе с ней и он сам меняют своих властителей. Деньги торжествуют и здесь, заставляя свободные умы себе служить. Народ как толпу читателей выводят на улицы, и она ломит по ним, бросается на обозначенную цель, грозит и вышибает стекла. Кивок штабу прессы – и толпа утихомиривается и расходится по домам. Пресса сегодня – это армия, тщательно организованная по родам войск, с журналистами-офицерами и читателями-солдатами. Однако здесь то же, что и во всякой армии: солдат слепо повинуется и цели войны и план операции меняются без его ведома. Читатель не знает, да и не должен ничего знать о том, что с ним проделывают, и он не должен знать о том, какую роль при этом играет. Более чудовищной сатиры на свободу мысли нельзя себе представить. Некогда запрещалось иметь смелость мыслить самостоятельно; теперь это разрешено, однако способность к тому утрачена. Всяк желает думать лишь то, что должен думать, и воспринимает это как свою свободу...

И вот ещё одна сторона этой поздней свободы: всякому позволено говорить что хочет; однако пресса также свободна выбирать, обращать ей внимание на это или нет. Она способна приговорить к смерти всякую «истину», если не возьмет на себя сообщение её миру — поистине жуткая цензура молчания, которая тем более всесильна, что рабская толпа читателей газет её наличия абсолютно не замечает…

Это конец демократии. Как английская королевская власть в XIX в., так парламент в XX в. неспешно становятся пышным и пустым спектаклем. Как в первом случае — скипетр и корону, так во втором — права народа с великими церемониями проносят перед толпой, соблюдая их тем скрупулезнее, чем меньше они значат на деле. Однако уже сегодня власть перемещается из парламентов в частные круги, и выборы у нас с той же неуклонностью, как в Риме, вырождаются в комедию. Деньги организуют весь их ход в интересах тех, у кого они имеются, и проведение выборов становится заранее оговоренной игрой, поставленной как народное самоопределение.

С помощью денег демократия уничтожает саму себя — после того как деньги уничтожили дух. Капиталистическая экономика опротивела всем до отвращения. Возникает надежда на спасение, которое придет откуда-то со стороны, упование, связываемое с тоном чести и рыцарственности, внутреннего аристократизма, самоотверженности и долга».*

*Цит. по: Шпенглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. Т.2. Всемирно-исторические перспективы / Пер. с нем. и примеч. И.И. Маханькова. — М.: Мысль, 1998. — 606 с.

Разбивка страниц настоящей электронной статьи соответствует оригиналу.

Степун Ф. А.

ОСВАЛЬД ШПЕНГЛЕР И ЗАКАТ ЕВРОПЫ.

Книга Шпенглера не просто книга: не та штампованная форма, в которую ученые последних десятилетий привыкли сносить свои мертвые знания. Она создание если и не великого художника, то все же большого артис-та. Образ совершенной книги Ницше иной раз как бы проносится над ее строками. В ней все, как требовал величайший писатель Германии, «лично пережито и выстрадано», «все ученое впитано глубиной», «все проблемы переведены в чувства», «философские термины заменены словами», «вся она устремлена к катастрофе».

Книга Шпенглера творение — следовательно организм — следовательно живое лицо. Выражение ее лица — выражение страдания.

Двумя непримиримыми противоречиями жива книга Шпенглера. Двумя горькими, трагическими складками пересекают эти противоречия ее умный, ее страстный лоб.

Шпенглер бесконечно учен ; он сам говорит, что сделанное им открытие запоздало потому, что со смерти Лейбница ни один философ не владел всеми методами точного знания. Математика и физика, история религий и политическая история, все искусства, в особенности архитектура и музыка, судьба народов и культур — все это странно сплетаясь, друг с другом, составляет единый предмет Шпенглеровских размышлений.

Эта широкая ученость соединяется в Шпенглере с глубоко осознанной и принципиально провозглашенной антинаучностью философского мышления. Его книга дышит полным

презрением ко всем вопросам современной научной философии, к вопросам методологии и теории знания. Некоторым уважением отмечено разве только имя Канта. Системы Фихте, Гегеля, Шел-линга прямо названы нелепицами. Из новейших мыслителей вскользь и полупрезрительно упоминаются лишь Эйкен и Бергсон. Всего неокантиан-ства для Шпенглера просто не существует: это мертвый остаток некогда живой мысли: профессорствующая философия и философствующие профес-сора.

Кто же подлинные философы 19-го века? Выбор странен и вызывающе привередлив: — Шопенгауэр, Вагнер и Ницше, Маркс и Дюринг, Геббель, Ибсен, Стриндберг и Бернард Шоу.

В свете такой ненаучности большая ученость Шпенглера производит на современный научный взгляд странное впечатление чего-то тщетного, неис-пользованного, неприкаянного, чего-то эмпирически живого, но трансцен-дентально мертвого, какой-то трагически праздной красоты пышных и на-рядных похорон.

К этому первому противоречию Шпенглеровской книги присоединяется второе: Шпенглер выраженный скептик, понятия абсолютной истины для него не существует. Абсолютная истина — абсолютная ложь, пустой лжи-вый звук. Идеи так же смертны, как души и организмы. Истины математики и логики так же относительны, как биологии и богословия. Трансценден-тальная вечность знания так же химерична, как вечность трансцендентного бытия.

Но безусловный скептик, Шпенглер одновременно мужественный пророк. Содержание его пророчества — смерть европейской культуры. Пройдет немного столетий и на земном шаре не останется ни одного немца, англича-нина и француза, как во время Юстиниана не было больше ни одного рим-лянина.

Пророк — скептик, возможно ли более противоречивое сочетание? Разве пророк не всегда посланник вечности и бытия? Разве без ощущения вечного бытия в груди возможен пророческий голос? Возникает вопрос: быть может Шпенглер вовсе не пророк, а только пациент современной Ев-ропы в безответственно взятой на себя роли пророка.

Состояние, в котором Шпенглер пишет свою книгу — чув-

ство одержи-мости своим открытием. Он убежден, что говорит вещи, которые никому не снились, никогда никому не приходили на ум, что он ставит проблему, кото-рую в ее немом величии еще никто никогда не чувствовал, что он высказы-вает мысли, которые до него никем еще не были осознаны, но в будущем не-избежно заполнят сознание всего человечества. Книга Шпенглера безуслов-но книга подлинного пафоса временами, однако, досадно опускающегося до некоторой личной заносчивости, почти надменности.

Настроение, которое остается от нее, настроение тяжести и мрака. «Умирая, античный мир не знал, что он умирает, и потому наслаждался каждым предсмертным днем, как подарком богов. Но наш дар — дар предвиде-ния своей неизбежной судьбы. Мы будем умирать сознательно, сопровож-дая каждую стадию своего разложения острым взором опытного врача». Вот строки, которые я избрал бы эпиграфом эмоционального содержания «Зака-та Европы». Помещенные в конце книги, скупой на всякую откровенную ли-рику, они производят сильное впечатление безнадежной горечи, но и спо-койной гордости.

В основе «Заката Европы» не лежит аппарата понятий, в основе его лежит организм слов. Понятие — мертвый кристалл мысли, слово ее живой цветок. Понятие всегда одномысленно, самотождественно и раз на-всегда определено в своей логической емкости. Слово всегда многомысленно, неуловимо, всегда заново нагружено новым содержанием.

«Закат Европы» сработан Шпенглером не из понятий, но из слов, которые должны быть читателем прочувствованы, пережиты, увидены. Слов этих в «Закате Европы» в сущности очень немного.

Каждое бодрствующее сознание различает в себе «свое» и «чужое». Все философские термины указывают по Шпенглеру на эту основную противо-положность. Кантовское «явление», Фихтевское «я», «воля» Шопенгауэра — вот термины, нащупывающие в сознании некое «свое». «Вещь же в себе», «не я», «мир как представление», указывают, наоборот, на некое «чужое» нашего сознания.

Шпенглер не любит терминов и потому он покрывает различие «своего» и «чужого» многомысленной противополож-

ностью многомысленных слов, называя свое — «душою», а чужое — «миром».

На слово «души» наслояется затем Шпенглером слово «становление », а на слово мир слово «ставшее». Так слагаются два полюса, — полюс становления души и полюс ставшего мира. Мир возможностей и мир осуществленностей.

Между ними жизнь, как осуществление возможностей.

Вслушиваясь затем в природу становящегося мира, Шпенглер чувствует его таинственно наделенным признаком направления , тем несказуемым в сущности признаком, который на всех высоко развитых языках был указуем термином «время». Сращивая, таким образом, время со становящеюся жиз-нью, Шпенглер в противоположном полюсе сознания, в полюсе «чужого», сращивает ставший мир с пространством, ощущая пространство, как «мерт-вое время», как смерть. Так ветвится в «Закате Европы» организм роковых для Шпенглера слов. Слова эти, взятые вместе, составляют не терминоло-гию Шпенглера (терминологии у него нет), но некоторую условную сиг-нализацию.

Что такое время? — Шпенглер отвечает: «время не форма познания, все философские ответы мнимы. Время — это жизнь, направленность, стремле-ние, тоска, подвижность».

Что такое причинность? — мертвая судьба. Что такое судьба? — органическая логика бытия. Вот таким способом сигнализует Шпенглер в душу читателя о том, что он знает о жизни, мире и познании.

Вот метод Шпенглера: он нигде не показан, так сказать, в голом виде. В «Закате Европы» нет главы, специально посвященной его раскрытию: описанию и защите. Он явлен в книге Шпенглера весьма своеобразно, как живая сила, которой, в виду ее очевидной работоспособности, не зачем отчитывать-ся и оправдываться. Это осиливание скупо развитым и глубоко схоронен-ным методом тяжелых масс Шпенглеровского знания, придает всей книге впечатление легкости и динамичности. Такова в общих чертах гносеология Шпенглера. Перейдем теперь к его методологии, к установлению различия между природой и историей.

К «чужому» моего сознания, т.е. к миру, я могу отнестись двояко. Я могу избрать детерминантою моего отношения или

становление, направлен-ность, время, — или ставшее, протяженность, пространство.

В первом случае я как бы возвращаю мир себе в душу — получаю историю. Во втором — наоборот: я навек закрепляю дистанцию между душою и миром и получаю природу.

История есть мир цветущий в образе. Таким знали мир Платон, Рембрандт, Гёте.

Природа — есть мир, увядший в понятии.

Созерцать — значит добывать из мира историю.

Познавать — значит добывать из мира природу.

Природа живет в понятии, в законе, в числе, в причинности, в простран-стве.

История всецело покоится по ту сторону всех этих понятий, по ту сторо-ну всякой науки.

Научный подход к истории является потому для Шпенглера методологи-ческой бессмыслицей. В истории нельзя искать не только законов, но и никаких причинных рядов. Историю нужно творить. Все остальные точки зре-ния не чистые решения вопроса.

Всякое природоведение завершается научной систематикой.

Всякое историческое постижение завершается «физиономикой ».

Шпенглер убежден, что будущее принадлежит открытой им физиономи-ке, что через сто лет все науки превратятся в куски единой физиономики.

Что же такое эта Шпенглеровская физиономика?

Ответ на этот вопрос дан Шпенглером двойным образом: очень скупым теоретическим определением физиономики, и очень обстоятельным применением ее.

В конце концов, Шпенглеровская физиономика — артистическая практика духовного портретирования. Шпенглер берет науку, искусство, рели-гию, политику, быт, пейзаж, определенной эпохи и, освобождая все эти цен-ности от ярма объективной сверхисторической значимости, рассматривает их исключительно как символические образы переживаний портретир уемой им исторической души. В результате применения этого метода, религия, философия, наука, как таковые, т.е. как некие преемственно развивающиеся, одним народом завещаемые другому ценностные ряды, решительно уни-

что-жаются Шпенглером. Всякая религиозная догма, всякое философское утверждение, всякий эстетический образ, всякая математическая формула — все эти разнообразнейшие закрепления истины, ощущаются и раскрываются Шпенглером, как иероглифы народных душ и судеб.

Писать историю, как философ, говорит Шпенглер, значит писать ее так, как Шекспир писал трагедии своих героев. Историк-физиономист — био-граф отдельных культур, т.е. отдельных духовных организмов. Мыслить по-тому в качестве историка-физиономиста какие-то сквозные, т.е. сквозь все народы и эпохи, проходящие логические или эстетические ценности, мыс-лить какую-то единую философию, единую логику, или хотя бы объектив-ную единую математику, — значит обезличивать индивидуальные образы отдельных культур мертвыми схемами вымышленных общезначимостей.

Вдумываясь в гносеологические и методологические утверждения Шпенглера, нельзя воздержаться от впечатления их крайнего субъективиз-ма, от попытки отнестись к Шпенглеру, как к явному релятивисту.

И действительно: многосмысленные слова вместо односмысленных понятий, сигнализация вместо терминологии, разве это может не вести философа к релятивизму? Но релятивизм Шпенглера коренится еще глубже. В каждом сознании Шпенглер отличает душу и чужое этой душе, т.е. — мир. Душа у каждого своя, потому и чужое этой души у каждого свое. Это зна-чит что у каждого свой мир. Шпенглер так и говорит: «есть столько миров, сколько людей». Но если у каждого свой мир, то ясно, что и оба производ-ных этого мира, история и природа у каждой духовной индивидуальности: у человека, народа, семьи народов, у всякой эпохи, у всякой культуры свои. И действительно, цитируя Гёте, Шпенглер утверждает, что об истории никто не может судить, кто сам в себе не переживет истории.

Заостряя Шпенглера до последнего предела, можно правомерно утверж-дать, что для каждой души всемирная история есть в конце-концов ни что иное, как история ее же собственной судьбы.

Однако этими размышлениями релятивизм Шпенглера еще не исчерпан до конца. Он потенцируется в утверждении,

что субъективно не только переживание мира, но и всякое творческое закрепление этого переживания, что никакие образы искусства и никакие научные законы не вчленимы ни в какие сверхдушевные значимости и исчерпывают свой последний смысл в качестве символов этой душевности, разделяя участь всего живого — смерть.

Ошибка всех историков, их субъективная аберрация, заключается по Шпенглеру прежде всего в том, что все они писали историю с точки зрения современного человека, деля ее в связи с этим на совершенно несоизмери-мые по удельному весу куски древности, средневековья и нового времени, постигая то великое, что было, через то малое, к чему оно будто бы привело. Задача Шпенглера — покинуть эту птолемеевскую точку зрения, стать Коперником от истории, перестать вращать историю вокруг мнимого центра западно-европейского мира, обрести по отношению к ней пафос дистанции, взглянуть на все явления истории, как на горную цепь на горизонте, взглянуть на нее взором беспристрастного божества.

Однако Шпенглер защищает не только объективность такой своей духовной ситуации по отношению к истории, он претендует еще и на объективность применяемого им метода объективного созерцания. Что такое объ-ективное созерцание, Шпенглер по существу и строго нигде не говорит, но он везде противополагает его субъективному рассмотрению и отвлеченному размышлению. В конце концов объективное созерцание сводится им к про-зрению идей в явлениях и прозрению родства среди идей, к своеобразной Гётеански окрашенной практике феноменологического созерцания. Особен-но существенно в «Закате Европы» и характерно для Шпенглера провидение внутреннего духовного сродства между душами или идеями явлений: эпоха-ми, культурами, народами, личностями. На протяжении всей своей книги Шпенглер непрерывно аналогизирует, тщательно противополагая свои объ-ективные, морфологически точные уподобления по-

верхностному импресси-онизму так называемых исторических сравнений и параллелей.

Для него бессмысленно, например, сближение буддизма и христианства, или Гёте и Шиллера, но обязательно утверждение морфологического родст-ва буддизма и социализма в противовес христианству, Гёте и Платона в про-тивовес Шиллеру.

Таковы притязания кажущегося релятивиста Шпенглера на объективность своего — объективного ли? — созерцания.

Шпенглер всматривается в темнеющие дали истории: бесконечное мель-кание бесконечно нарождающихся и умирающих форм, тысячи красок и огней, разгорающихся и потухающих, свободная игра свободнейших случайностей. Но мало помалу глаз начинает привыкать и выступает второй, более устойчи вый исторический план. В гнездах определенных ландшафтов (Шпенглер любит слово ландшафт и все время говорит о духовных, душевных и музыкальных ландшафтах) на берегу Средиземного моря, в долине Нила, в просторах Азии, на средне-европейских равнинах рождаются души великих культур. Родившись, каждая из них восходит к своей весне и свое-му лету, спускается к своей осени и умирает своею зимою. Этому роковому кругу жизни внешней соответствует столь же роковой круг внутренней жизни духа. Душа каждой эпохи неизбежно совершает свой круг от жизни к смерти, от культуры к цивилизации.

Противоположность культуры и цивилизации — главная ось всех Шпенглеровских размышлений. Культура, — это могущественное творчество со-зревающей души, — рождение мифа, как выражения нового богочувствования, — расцвет высокого искусства, исполненного глубокой символической необхо-димости, — имманентное действие государственной идеи среди группы наро-дов, объединенных единообразным мирочувствованием и единством жиз-ненного стиля.

Цивилизация — это умирание созидающих энергий в душе; проблематизм мирочувствования; замена вопросов религиозного и метафизического характера вопросами этики и жизненной практики. В искусстве — распад монументальных форм, быстрая смена чужих входящих в моду стилей, рос-кошь, привычка и спорт. В политике — превращение народных организ-

мов в практически заинтересованные массы, господство механизма и космопо-литизма, победа мировых городов над деревенскими далями, власть четвер-того сословия.

Цивилизация представляет собою, таким образом, по Шпенглеру неизбежную форму смерти каждой изжившей себя культуры. Смерть мифа в без-верии, живого творчества в мертвой работе, космического разума в практи-ческом рассудке, нации в интернационале, организма в механизме.

Судьбы культур аналогичны, но души культур бесконечно различны. Каждая культура, как Сатурн кольцом, опоясана своим роковым одиночеством.

«Нет бессмертных творений. Последний орган и последняя скрипка будут когда-нибудь расщеплены; чарующий мир наших сонат и наших trio , всего только несколько лет тому назад нами, но и только для нас рожден-ный, замолкнет и исчезнет. Высочайшие достижения Бетховенской мелоди-ки и гармонии покажутся будущим культурам идиотическим карканьем странных инструментов. Скорее, чем успеют истлеть полотна Рембрандта и Тициана переведутся те последние души, для которых эти полотна будут чем то большим, чем цветными лоскутами.

«Кто понимает сейчас греческую лирику? Кто знает, кто чувствует что она значила для людей античного мира?»

Никто не знает, никто не чувствует. Нет никакого единого человечества, нет единой истории, нет развития, нет и прогресса.

Есть только скорбная аналогия круговращения от жизни к смерти, от культуры к цивилизации.

Очевидно, что только что воспроизведенные утверждения Шпенглера предельно заостряют все уже вышеуказанные противоречия его мысли. Творения каждой культуры понятны только в ее собственной атмосфере, только среди объединенных ею людей. Для будущих культур Бетховенская мелоди-ка будет идиотическим карканьем. Греческую лирику сейчас никто не пони-мает. Такова теория. Но что делает сам Шпенглер в своей книге? Он портре-тирует арабскую, индусскую, египетскую и античную культуры. Портрети-рует мужественно и страстно, без тени скептицизма, без малейшего сомне-ния в сходстве создаваемых портретов.

Разрешить это противоречие за Шпенглера, очевидно, нельзя, но искать таковое разрешение у него можно, и можно в двух противоположных направлениях: в направлении мистическом и в направлении скептического ре-лятивизма.

Скептически-релятивистическое разрешение заключалось бы в неожиданном для Шпенглера признании, что его проникновение в души древних культур, является в сущности проникновением иллюзорным, не размыкаю-щим по настоящему одиночества его западно-европейской души. Оно за-ключалось бы в утверждении, что познавая Грецию, Египет и Индию, Шпенглер в конце концов своими химерическим гаданиями об этих культурах реально познает только свою собственную душу европейца двадцатого века.

Такое релятивистическое трактование Шпенглера сводилось бы к мысли, что постижение по аналогии не ведет дальше постижения одной аналогии. Утверждая, что фрески Полигнота относятся к скульптуре Поликлета, так же как портреты Рембрандта к музыке Баха, мы проникаем в душу античного искусства, в сущности не глубже, чем в природу зеркала, в кото-ром рассматриваем самих себя. Все эти наши Греции, Индии, Египты, все это только наши тени, нами же созданные призраки. Но жизнь среди призра-ков не есть ли самая одинокая жизнь? Но если так, почему же Шпенглер так страстно отдается изучению умерших культур, отошедших миров! Очевид-но потому, что он любит эти миры, эти культуры, и все еще не верит в иллю-зионизм своей любви, мнящей владеть предметом, но владеющей только своею мечтою о нем. Романтик иллюзионист , не разгадавший этой своей природы, вот первый облик Шпенглера в котором психологически разре-шимы противоречия его книги, если акцентуировать ее релятивистические мотивы.

Но возможна попытка додумать Шпенглера до конца и в другом направ-лении, в направлении мистическом. Есть в «Закате Европы» одинокие, глу-хие места, в которых Шпенглер, оговариваясь, что здесь мистерия, боящаяся слов, говорит о мировой душе ( Urseclentum ), отпускающей к жизни души вселенских культур и принимающей их обратно в свое лоно по свершении ими своих путей. В этой мировой душе все вечно пребывает; в ней и по ныне жи-

вы потерянные трагедии Эсхила, не как созданные формы, не как телес-ные вещи, не для дневного сознания человечества, но как-то иначе, в какой-то несказуемой, неразрушимой первосущности. Этими прозрениями Шпен-глер прокладывает в сущности путь к утверждению всего того, что он вся-чески отрицает, к утверждению единого человечества, единой истории и прозрачности всякого ты, для всякого я. Пойди он этим путем и все противоречия его системы разрешились бы в образе мистика-гностика. Однако, Шпенглер только видит этот путь, но идти им он не идет.

Но Шпенглер вообще никуда не идет и никуда не ведет; он убежденно стоит на перекрестке многих путей, стягивая в роковой узел своего многосмысленного существа все противоборствующие мотивы современности. Он не только романтик иллюзионист вчерашнего дня, и не только мистик-гностик вечного дня человечества, он кроме того еще и современный человек, отравленный всеми ядами европейской цивилизации. Разгадав с пророчес-кою силою образ этой цивилизации, как образ уготовленной Европе смерти, он в каком-то смысле все же остался ее мечом и ее песнью. Он вериг, что в каждом собрании акционеров большого предприятия вращается несоизмеримо больше ума и таланта, чем во всех современных художниках, взятых вместе. Он мечтает о том, что его книга совратит не одного юношу с путей бессмыслен-ного и невозможного ныне служения музам, превратив его в инженера или химика. Он твердо знает, что Европе осталось одно — смерть; что в Европе возможна только цивилизация и не возможна культура, и потому он с каким-то своим римско-прусским вкусом к доблести воина и мужа требует от со-временного человека навстречу смерти открытых объятий, безропотного служения цивилизации и полного воздержания от разлагающих душу смерт-ника юношеских мечтаний, воздержания от искусства, философии, творче-ства.

На три знакомых лица — романтика, мистика и человека современной цивилизации расслояется, таким образом, своеобразный образ Шпенглера при первой же попытке уничтожить противоречия его концепции. Это значит, что ори-

гинальность Шпенглера, как мыслителя, жива, прежде всего, противоречиями его мысли.

Прекрасно чувствуя это инстинктом большого артиста, Шпенглер нигде в своей книге даже и не пытается логически выправить своих построений, разрешить основное противоречие того, что он утверждает как скептик-релятивист и того, что он создает как интуитивист-мистик.

Книга его убежденно и глубокомысленно смотрит в душу читателя характернейшею некоординированностью своих противоречий, как Рафаэлев-ский портрет d ’ inghirami . Смотрит в мир своими раскосыми глазами.

В этом ее своеобразная художественная правда, ее глубина и выразительность.

Дав общую характеристику Шпенглера как мыслителя и артиста, попро-буем несколько ближе присмотреться к его изумительной по глубине интуи-ции и техническому мастерству работе историка физиономиста. Выберем с этой целью две наиболее завершенные работы Шпенглера, портреты аполлинической души Греции и души западно-европейской культуры, по Шпен-глеру фаустовской души, и постараемся дать с них уменьшенные и схемати-зированные, но по возможности все же тщательные копии.

Античная Греция — это расчлененное бухтами, реками и горами побережье, это изолированные тела островов Эгейского моря.

Этот стиль материнского ландшафта таинственно передался стилю всей античной культуры. Для древнего грека мир — сумма отдельных тел, изоли-рованных вещей. Того, в чем эти тела для нас находятся и чем они для нас объединяются, единого, бесконечного пространства, из которого по Канту можно отмыслить все тела, но которое нельзя перестать себе представлять, для античного человека просто не существует. Для античного человека, для аполлинической души бесконечное пространство то, чего нет. Для него ре-альны только тела. Это так для античной математики и так для античного искусства.

Пифагорейское число, лежащее в основе всех вещей, не что иное, как мера и пропорция, как чувственная плоскость античной статуи голого человека. Античное число и античная скульптура означают страстное обращение аполлинической души ко всякому «здесь» и «сейчас».

Пафос дали, пафос бесконечности абсолютно чужд аполлинической душе, потому античная математика никогда не могла бы принять концепции иррационального числа. Иррациональное число является расторжением связи между числом и телом и созданием связи между числом и бесконеч-ностью. Поздний миф рассказывает о гибели человека, открывшего ирраци-ональное начало. Этот миф исполнен величайшего страха аполлинической души перед далью и бесконечностью.

Страх дали постоянно мешал грекам расширять свои крохотные государства. Он постоянно держал их паруса недалеко от побережий. Открытого моря они не любили, как любили его египтяне и финикияне. Они не строили дорог, боялись перспектив убегающих вдаль аллей, как образа непонятной и враждебной им бесконечности.

В Афинах Перикла было запрещено распространять астрономические теории. В них никогда не возвышалась обсервационная башня. Ни один из греческих философов не имел собственных мыслей о звездных мирах. Египетская, Вавилонская, Арабская культуры постоянно мучились над разреше-нием астрономических вопросов. Античный же человек все время жил без единого взора в бесконечное пространство, всецело сосредоточенный на своем евклидовском бытие. Что земля шар, повисающий в бесконечном про-странстве было не раз доказано грекам. Уже Пифагор знал эту истину. Но мысль эта была чужда и враждебна аполлинической душе, и потому она упорно забывалась; ее забывали, потому что ее не хотели знать.

Даль, бесконечность всюду и всегда враждебны аполлинической душе, потому она строит свою математику без понятия пространства, свою физику без понятия силы и психологию без понятия воли.

Античные боги — идеальные человеческие тела; место их пребывания видимый, географически-реальный Олимп; куль-

ты связаны с определенны-ми местностями; боги, прежде всего, боги городов, домов, полей.

Догмы не важны: они живут в бесконечных просторах мысли. За искажение догмы античный закон никогда никого не преследовал. Важны и обя-зательны культы: видимости, чувственные акты. Характерно что античность не знала богов звезд. Гелиос поэтическая метафора, не больше. Бога Гелиоса не было; Гелиос не имел своего храма, своей статуи, своего культа. Так же и Селена не богиня луны.

Отсутствие чувства пространства как образа дали — основная черта античного искусства. Никогда ни в Коринфе, ни в Афинах, ни в Сикионе не было написано пейзажа с изображением гор, облаков, дали. Тема горизонта не тема античной живописи. Краски античной палитры: черная, желтая, красная, белая — краски земли, тела, крови. Нет голубого, зеленого — кра-сок дали, красок небес и зеленеющих полей. Не живопись, но скульптура — верховное искусство аполлинической души. Искусство, изображающее прежде всего уединенное тело, для которого границы мира совпадают с границами его самого. Как характерно, что классическая античная скульптура уравнивает по пластической трактовке лицо и тело, превращая лицо всего только в одну из частей тела, игнорируя в нем судьбу и характер, — эти фе-номены духовной бесконечности, столь важные в искусстве Тициана, Рем-брандта и Шекспира. Не знает античная скульптура и изображения зрачка. Зрачок превращает глаз во взор; но взор — это глаз, брошенный вдаль. Античность же боится дали. Античная скульптура одинокое тело. Взор же как бы общение скульптурного изображения со зрителем, общение в еди-ном для обоих пространстве. Но античность не знает единого пространства, в котором находятся все тела, она знает только всегда индивидуальное про-странство, живущее в каждом из тел. Законы скульптуры аполлиническая душа естественно распространяет и на все другие виды искусств.

Закон античной трагедии, закон единства времени, действия и места сводится в конце концов к единству места, т.е. к закону пластической статуарности.

Античная сцена — плоская сцена; она боится глубины и не знает перспективного пейзажа в качестве задника. От-

дельные сцены античной траге-дии всегда задуманы, как сменяющиеся фрески. Этой внешней статуарности строго соответствует статуарность внутренняя. Античная трагедия в отли-чие от трагедии Шекспира и всей новой трагедии, не трагедия характера, но трагедия ситуации. В ней герой не слагается, но в сущности только раскры-вается. Она требует от него не столько борьбы с судьбой, сколько последо-вательного поведения, определенного идеалом душевной пластичности. Как античная этика она проповедует человека как статую и ценит возвышенный жест. Эдип говоря о себе неоднократно употребляет то же слово (σομα ) сома, каким математики называют предметы своего изучения — тела. Он го-ворит, что оракул вещал его телу, что Креонт причинил зло его телу. Его трагическое самоощущение является ощущением себя как живой статуи, как прекрасного тела, которое судьба задумала разрушить. Античная концепция судьбы — концепция чисто Евклидовская; она не означает неотврати мой ло-гики внутреннего становления человеческого духа в борьбе с жизнью, но лишь внезапное вторжение в эту жизнь слепого жестокого случая. Случай этот может отнять у героя трагедии жизнь, но он не властен над достоин-ством и красотой его последней позы, его, и в смерти осуществимого еще пластического идеала.

Не зная дали пространства и дали судьбы, античность не знает и третьей дали, дали времени. Она обходится без часов и на ее фресках ни одна де-таль не поможет определить зрителю высоты солнцестояния: нет тени, нет звезд, господствует вечный вневременный свет.

Вне чувства времени нет и внутреннего строя заботы. В то время как египтяне бальзамируют своих покойников, греки сжигают своих мертвецов. Аполлиническая душа Греции — это телесность, статичность, природность, законченность, это мир, чуждый всякой динамике и истории, всякому поры-ву к бесконечному, безграничному и потустороннему.

Полную противоположность аполлинической душе древней Греции представляет собой умирающая ныне, по Шпенглеру фаустовская душа западно-европейской культуры. Душа эта родилась в X-м столетии вместе с ро-манским стилем в северных равнинах между Эльбой и Тахо, что задолго

до того, как в них вступила нога первого христианина, жили тоской по бесконечности. Как вся культура Антики родилась из ощущения измеряемого тела, так из чувства бесконечного пространства родилась культура Фаустовской души. Не унаследованную античную геометрию углубил и продолжил Декарт, но независимо от нее создал совершенно новое учение, порывавшее античную связь числа и тела и создававшее невозможную в аполлинической душе связь числа и бесконечности.

Символический смысл Декартовской геометрии тождественен по Шпен-глеру с символическим смыслом Кантовской трансцендентальной эстетики. И тут и там ощущение бесконечного пространства, как основы всего конечно существующего. И тут и там безграничный фаустовский порыв.

Ощущение мира, как совокупности тел естественно рождало политеизм аполлинической культуры. Ощущение единого бесконечного пространства столь же естественно рождает монотеизм фаустовской души.

В античности постепенное распыление богов: для римлянина Юпитер Латиарский и Юпитер Феретрийский — два разных бога. В фаустовской душе наоборот, постепенное собирание Бога. Чем больше созревает фаустовский мир, тем определеннее меркнет магическая полнота небесных ие-рархий. Ангелы, святые и три лица Божества постепенно бледнеют в образе Единого Бога; ощущение Бога все больше сливается с ощущением бесконеч-ного пространства, все крепче связывается с ощущением бесконечного оди-ночества фаустовской души затерянной в бесконечном пространстве. Образ дьявола тоже бледнеет. Еще Лютер запустил в него своею чернильницей, но протестантские богословы о дьяволе стыдливо умалчивают. Он несовмес-тим с одиночеством фаустовской души, с ощущением бесконечного про-странства и Единого Бога; Единый Бог одинокий Бог, при нем не мыслим дьявол, как его сосед и собеседник.

Ясно, что мироощущение фаустовской души не могло раскрыться в античном искусстве, в пластике, что оно должно было создать совершенно иные формы эстетического самоутверждения: эти формы, формы контрапунктической музыки.

Однако музыка фаустовской души не сразу нашла себя в

великой евро-пейской музыке: перед тем как зазвучать музыкой Глюка, Баха и Бетховена, она должна была прозвучать музыкой готических соборов, музыкой судьбы в портретах Рембрандта и Тициана.

Еще Гёте, увидя Страсбургский собор, назвал готику застывшей музыкой. Шпенглер подробно развивает это сравнение. Готический собор — весь му-зыкальный порыв к бесконечности. Музыкой бесконечности дышит взлет его башен, музыкой бесконечности бег пилястр от главного входа к дале-кому алтарю. Пространство под сводами готического собора дышит желани-ем разомкнуть эти своды, раздвинуть стены и слить свое дыхание с божьим дыханием единого бесконечного пространства. Своды готического собора живут предчувствием той контрапунктической музыки, что со временем вознесется к ним и замрет под ними.

Орнамент готический отрицает мертвую субстанцию камня и жутко перерождая растения в тела животных и людей, превращает линии в мелодии, фасады в многоголосные фуги и тела статуй в музыку складок.

Живопись громадных цветных окон дематериализует массивы каменных стен: образы ее словно повисают в просторах, дыша свободою звуков органа.

Так раскрываются в готической архитектуре формы контрапунктической музыки. Это утверждение для Шпенглера больше чем удачное сравне-ние. В нем основная эстетическая мысль Шпенглера, что разграничивать ис-кусства по материальным признакам и в связи с органами восприятия, явная методологическая незакономерность. Такой подход означает страш-ную переоценку техники и физиологии. Совершенно незакономерное внесе-ние природы в историю.

Рисунки Рафаэля, представляющие собою линии и очертания, принадле-жат по Шпенглеру к совершенно другому роду искусства, чем рисунки Ти-циана: пятна света и тени. Ватто объединяется Шпенглером с Бахом и Купе-реном и противополагается Рафаэлю.

Инструментальная музыка и живопись после 1720 г. являются по его мнению по форме тождественными искусствами: их формы — формы аналитической геометрии.

После бессильной попытки Возрождения задержать само-

стоятельность эстетического воплощения фаустовской души, начинается углубленное раз-витие фаустовской живописи. Она решительно освобождается от опеки скульптуры и становится под знак полифонической музыки, подчиняя ис-кусство кисти стилю фуги.

Фон как феномен дали, горизонта, как голос бесконечного пространства впервые становится содержанием пейзажной живописи. В полотнах Рем-брандта в сущности вообще исчезает передний план.

Облака. Античное искусство вообще не изображало облаков. Классичес-кое возрождение трактовало их поверхностно декоративно. У венецианцев Джорджоне и Веронезе начинаются правда, постижения их символики. Но только нидерландцы возносят их изображение на подлинно трагическую вы-соту.

Парки барокко и рококо. Больше парки XVII столетия. Не тою же ли они исполнены тоской, что и нидерландская живопись « Point de vue », от-куда глазу открываются тоской по бесконечности звучащие просторы, вот их внутренняя форма, их эстетический закон. К point de vue , отсутству-ющему в садах Китая и парках Возрождения, но присутствующему в свет-лых звуках пасторалей ХV III века, сбегаются все аллеи, волнующие душу своим перспективным сужением, своим быстрым свертыванием в окрылен-ную далями точку.

Желание остаться наедине со своим Богом, наедине с бесконечным про-странством — в этом тоска фаустовской души, которою дышит великое ис-кусство Ленотра: парки рококо и барокко, воспетые Бодлэром, Верлэном и Дроёмом, парки тоски по бесконечному, но и чувства близящегося конца, парки закатов и наступающих сумерек, скорбные, поздние парки медленно падающей и шуршащей под ногами листвы.

Дали, просторы, горизонты — все это голоса бесконечности внешней; — чем более, однако, вызревает фаустовская душа, тем страстнее отдается она чувству бесконечности внутренней, ощущению вечности.

Портреты XVII столетия, прежде всего портреты Тициана и Рембрандта, живут ощущением этой вечности, они изображают человека не так, как его изображала античность,

не как внешнее, природное лицо, но как внутренне становящуюся личность. В портретах Рембрандта постоянно звучит великая тема судьбы человека. Они исполнены музыки вечности.

Портрет — характернейшая эстетическая категория фаустовского творчества. Фаустовский портрет всегда автопортрет. Все великие портреты фа-устовского искусства: Парсифаль, Фауст, Гамлет — исповеди, биографии, автопортреты. Исповедь была введена в церкви в IX столетии. Окончательно установлена в 1215 году. Х VIII столетие эпоха дневников, писем, автобиографий, исповедей. Эпоха предельного поклонения фаустовского искус-ства от искусства аполлинической души. Нельзя представить себе автопо-ртрета Скопаса и нельзя не мыслить нового искусства иначе, как в образе постоянно переписываемого автопортрета фаустовской души.

И все же портрет не высшее ее выявление. После открытия Ньютоном и Лейбницем дифференциального счисления, этой глубочайшей формулы фаустовской души, умирают последние великие живописцы. В 1660 — Веласкез, в 1665 — Пуссен, в 1666 — Гальс, в 1669 — Рембрандт, в 1681 — Рюисдаль и Лоррен. Ватто и Гогарт — уже падение. Почти одновременно в 1685 г. рождаются Бах и Гендель вместе с которыми вырастают Стамиц, Корелли, Тартини и Скарлатти. Контрапунктическая музыка расцветает в великое искусство фаустовской души.

Куда же девает, однако, Шпенглер импрессионизм XIX столетия? Ответ его суров, но определенен. Это эпизод не идущий в счет. «Материализм мировых столиц продышал холодом над прахом мертво-го искусства и вызвал позднее цветение живописи в пределах двух поколе-ний от Делакруа до Сезанна; живописи мертвой и холодной, отвергшей в пленеризме под именем "коричневого соуса" высокую символику бронзово-зеленых и коричневых тонов Грюневальда, Лоррена и Рембрандта, отдавшей свои силы изображению пространства не пережитого, но изученного и высчитанного, живописи, быть может, и возвращающейся к природе, но толь-ко так, как возвращается к ней старик, сходящий в могилу.

Музыка, и, прежде всего, быть может, музыка Баха остается, таким образом, непревзойденною вершиной фаустовского искусства. Уже с Бетхове-на начинаются признаки ее падения. Гендель был прав, обвиняя Бетховена в неверии. Бетховен романтик, романтическая нерелигиозность всюду и всегда, как в Александрии, так и в кругах Тика и Шлегелей была лишь утон-ченною религиозно-стилизованною формою тайного неверия. По сравнению с Бетховеном Вагнер представляет собою еще более глубокую степень куль-турного decadence ’а Европы. В Тристане умирает последнее фаустовское искусство — музыка.

Смерть европейской музыки — верный симптом начала конца: гибели европейской культуры, сопровождаемой расцветом цивилизации.

Сущность всякой цивилизации в атеизме: в умирании мифа, в распадении форм символического искусства, в замене вопросов метафизики вопро-сами этическими и практическими, в механизации жизни. Все эти мотивы явно присутствуют в господствующих течениях современной мысли: — в дарвинизме и социализме.

Несмотря на провозглашенный Кантом примат практического разума, мироощущение Канта насквозь космично и метафизично. Несмотря на глубочайшее отрицание воли Шопенгауэром, его система все-таки насквозь этична; так как, хотя и отрицаемая воля (принцип этики) все же лежит в основе его мироощущения. Задрапированная в ткани кантианства и восточной мудрости, система Шопенгауэра все же является предвосхищением дарви-низма. Борьба с природой и самоутверждение индивида, интеллектуализм, как фактор этой борьбы, половая любовь, как биологический интерес — все эти элементы дарвинизма явно присутствуют у Шопенгауэра уже в его «Воле в Природе». В системе Шопенгауэра человек как-бы сосредотачивает-ся на самом себе.

Отрицаемая Шопенгауэром воля к жизни является у Ницше объектом страстного утверждения. Еще живой у Шопенгауэра интерес к вопросам метафизики становится

для Ницше предметом ненависти. Разрыв Ницше с Вагнером — это последнее великое событие в духовной жизни Германии — оз-начает со стороны Ницше предательство Шопенгауэра Дарвину.

В «Шопенгауэре воспитателе» Ницше еще понимает жизнь, как органическое вызревание; впоследствии он понимает ее как механическое взращи-вание, как борьбу за существование.

Эта подмена смысла слова жизнь превращает Ницше в дарвиниста, которого договаривает Бернард Шоу, превращающий с мужеством безвку-сия, нехватавшего Ницше, проблему развития человечества в разветвление проблемы животноводства.

Так перерождается в философии XIX века идея великого порыва фаустовской души к бесконечному в программу бескрылого продвижения на бесконечных путях эволюции. В этом перерождении религиозный вертикал фаустовской души, вокруг которого строилась и вращалась европейская культура, пре-вращается в горизонтально расположенную атеистическую ось европейской цивилизации. Мертвою маскою фаустовского пафоса дали смотрит на нас господствующая ныне вера в бесконечную эволюцию и социалистический прогресс. Вера эта — не вера: она только механический остаток умершей фаустовской веры в бесконечное пространство, в бесконечность времени и судьбы.

Слепы мечты о родстве христианства и социализма. Всякий дух гуманности и сострадания чужд социализму. В основе социализма лежит дурная бесконечность воли к власти во имя власти. В основе его лежит изуродован-ная фаустовская « am Anfang war die Tat »; не творчество, но труп творчест-ва — мертвая работа. В социалистическом мире не будет творчества и не будет свободы. Все будут повелевать всеми и все будут механически рабо-тать на всех. Силою природного закона будет всех давить и угн етать воля большинства. Так в странном оцепенении, в своеобразном китайском окос-тенении встрети т высоко цивилизованная Европа уже приближающуюся к ней смерть.

Конкретизировав предложенными копиями Шпенглеровских портретов аполлинистической и фаустовской души, его образ

артиста-мыслителя, мы должны еще дополнить этот образ более точным представлением о форме, размерах и цельности всей выполненной Шпенглером работы.

Шпенглер мистик, романтик и скептик, но Шпенглер не импрессионист. «Закат Европы» — изумительное по цельности, емкости и конструк-тивности творение. В глубоком соответствии с убеждением автора, что под-линно фаустовское искусство, контрапунктическая музыка, его книга, эта последняя возможная философия умирающей Европы, поставлена им под знак формы контрапункта.

В ней три основные темы: тема истории, как физиономики, тема отдель-ных культур, — индусской, египетской, арабской, аполлинической, фаустов-ской и отчасти китайской, — и тема скорбной аналогии их круговращения от весны к зиме, от культуры к цивилизации, от жизни к смерти.

Не составляя мертвого содержания искусственных глав, темы эти, как нити живой музыкальной ткани, все время звучат сквозь все главы, по очереди уступая друг другу первенство голосоведения, по очереди пропадая в немой глубине книги. Тема трагической судьбы каждой культуры, тема предопределенного в ней круга: весна, лето, осень, зима проводится Шпенглером сквозь души всех культур и зорко выслеживается им во всех разветвлениях человеческого творчества и природного бытия — в религии, философии, искусстве, науке, технике, быте и пейзаже. Из всех получающихся, таким образом, аналогий, параллелей, связей, перекличек и противо-положностей вырастает, в конце концов, бесконечно сложный и богатый, строгий и стройный мир «Заката Европы», этого пантеона истории, укра-шенного одинокими статуями и пышными фресками скорбной Шпенглеровской физиономики.

Закончив передачу содержания и образа «Заката Евро-пы», будет, думается, не лишним поставить вопрос об объективности этой передачи, так как только при условии ее наличности осмыслены все даль-нейшие рассуждения по поводу книги.

Я рассматриваю мое изложение «Заката Европы» как эскиз к портрету Шпенглера.

Проблема портрета — проблема двойного сходства. Всякий портрет должен быть похож не только на свой оригинал, но н на подписавшегося под ним автора. Проблема портрета есть потому, с психологической точки зрения, проблема встречи в одном эстетическом образе двух человеческих душ. Эстетическое благополучие такой встречи предполагает между встречающимися душами наличие предустановленной гармонии, ощущаемой вся-ким портретистом, как любовь к портретируемому им лицу. Присутствие в портрете живых следов такой любви есть, в виду объективной природы любви, единственная возможная гарантия объективности портрета. Всякое требование иных гарантий означает обнаружение методологического дилетантизма. Для тех же, кто считает любовь началом искажающим и иллюзор-ным, проблема объективности вообще не разрешима.

Думаю, что в моей передаче книги Шпенглера должны чувствоваться следы любви к нему. Думаю потому, что передача эта должна считаться объективной, хотя и знаю, что она явно окрашена личным отношением к Шпенглеру и потому, быть может, исполнена многих неточностей. Но разве точные фотографии объективнее хотя бы и стилизованных портретов?

В дальнейшем меня интересуют три вопроса.

Оригинален-ли Шпенглер, прав ли он и в чем причина успеха его книги, т.е. каково его симптоматическое значение?

Оригинален ли Шпенглер? Если оригинальность мыслителя (я же сейчас говорю, прежде всего, о мыслителе Шпенглере) измерять несхожестью его отдельных , и прежде всего, основных мыслей с мыслями, высказанными еще до него, то за философской концепцией «Заката Европы» нельзя будет признать высокой оригинальности. Слишком ясен ее философский генезис и слишком явно перекликается она с целым рядом современных философских явлений.

Главное явление, очевидно, очень глубоко пережитое Шпенглером — это влияние Гёте. Сколько ни билась европейская мысль над определением Гётевского миросозерцания, миро-

созерцание Гёте все еще не определено. Неопределено потому, что оно не определимо, неопределимо потому, что в от-ношении его верны решительно все определения. Всякое миросозерцание представляет собою результат созерцания мира с определенного наблюда-тельного пункта, а потому неизбежно и искажение картины мира, его пре-ломляющей перспективностью. Гениальность Гёте в отсутствии такого по-стоянного наблюдательного пункта. Каждое явление он созерцает как бы приблизившись к нему, как бы проникнув в его сердце. Отсюда та единственная глубина Гётевского созерцания обликов мира, что органически не переносит стесняющих границ никакого определенного миросозерцания.

То, что дано Гёте, того хочет Шпенглер. Он в сущности не хочет философии и миросозерцания; он хочет голого созерцания мира, никаким мнени-ем неискаженного образа. Его требование, чтобы историк физиономист изъял бы из себя современного человека и созерцал бы историю, как горную цепь на горизонте взором беспристрастного божества — требование Гётевской объективности, объективности Гётевских глаз. Чистым гётеанством дышит и главная идея Шпенглера, идея морфологизирующей физиономики. В сущности она представляет собою не что иное, как результат переноса Гётевского метода созерцания живой природы на историческую жизнь. Такое рождение физиономики из глубин Гётевского отношения к природе своеобразно сказывается внутри Шпенглеровской концепции роковою для Шпенглера, невозможностью увести творимую им историю от образа приро-ды. Гёте, анизируя историческое познание, Шпенглера невольно антикизирует его, т.е. согласно его же собственному пониманию античности возвращает свою историю вспять к природе. Это становится вполне ясным при сопо-ставлении Шпенглеровской концепции истории, концепции рокового круже-ния каждой исторической души над бездною ждущей ее смерти, с драмати-ческим построением христианской философии истории.

Итак, ясно, что Гётевский интуитивизм был главною моделью Шпенгле-ровской физиономики. Разница только в том, что Шпенглер, как безуслов-ный романтик явно перенес свой интерес с природы на историю. Но исто-рия не переносит

того равнодушно справедливого к себе отношения, кото-рое не оскорбляет природы; потому она и отомстила Шпенглеру тем, что обязала его к глубоко минорной транскрипции светоносного Гётеанства. Второе решающее влияние — безусловно испытанное Шпенглером — влия-ние Ницше.

Если у Гёте Шпенглер заимствовал метод, то Ницше дал ему его главную тему, тему европейского « decadence ’а», тему цивилизации и гибели. Но если отношение Шпенглера к Гёте есть положительная зависимость, то с Ницше Шпенглер глубоко связан формулой противоположности и посколь-ку это возможно для Шпенглера, формулой противоборства. Оба чувствуют, что корабль гибнет, но Ницше жаждет спасения, а Шпенглер ждет гибели, Ницше одержим безумною мечтою взрастить у себя за спиною крылья, улететь самому и унести на себе душу гибнущего человечества. В этой вере в чудо — христианский пафос антихриста Ницше. Его трагедия только в том, что он не видит, что для людей христианского пафоса это чудо уже сверше-но Христом. Иной пафос у Шпенглера. Пафос капитана на вышке гибнуще-го корабля: ни на что не надеяться, до конца делать свое дело и мужественно пойти ко дну. У Ницше пафос подвига, у Шпенглера пафос позы, в том высоком смысле, в котором он применяет этот термин к героям античной тра-гедии.

Но Шпенглер связан не только с такими вершинами как Гёте и Ницше. В постановке проблемы культуры и цивилизации он созвучен с целым рядом так глубоко презираемых им профессоров философии, с Зиммелем, Эйкеном, Коном, Эвальдом.

Все эти ученые и целый ряд других много писали в последнее время по вопросу культуры и цивилизации. О русской философии не приходится и говорить, она вся, от Ивана Киреевского до Владимира Соловьева и Льва Толстого, посвящена вопросу обезбоженья европейской культуры, т.е. вопросу европейской цивилизации. Можно без преувеличения сказать, что вряд ли мыслим современный философ, неравнодушный к вопросам философии истории, которому вопрос культуры и цивилизации не казался бы ее главным вопросом.

Оскудение религиозного чувства, распад монументальных

форм искус-ства во всяческого рода импрессионизме и эстетизме, утрата органического чувства бытия, бесконечный проблематизм жизни, подмененной россыпью мертвых переживаний, обезличенье человека механизмом, превращение его души в накипь его профессий, смерть нации в космополитизме, — вот задол-го до Шпенглера указанные черты перерождения культуры в цивилизацию.

Не нова и основная метафизическая мысль Шпенглера. Его убеждение, что души культур свершают каждая свой одинокий круг, кружат каждая над своею собственною смертью, не связанные друг с другом сквозным историческим процессом, не объединенные в единое человечество. Эту мысль еще в начале Х VIII столетия высказывал и прочно обосновывал Вико, ее варьи-ровал немецкий историк Рюккерт, передавший ее Данилевскому, который в книге «Россия и Европа» теоретически очень близко подходит к Шпенглеру.

Трактовка противоположности природы и истории не как противоположности двух миров, а как противоположности двух точек зрения на еди-ный мир, также не может претендовать на безусловную оригинальность; она очевидно представляет собою не что иное, как сильно упрощенную и как бы эмоционализированную главную мысль методологии Виндельбанда и Риккерта.

Не без участия Бергсона выработалось далее в Шпенглере его понимание времени, как направленности переживания и пространства, как мертвого времени.

Можно было бы очень долго продолжать такое выслеживание созвучия Шпенглера с его предшественниками и современниками, и все же, если бы даже удалось доказать, что в «Закате Европы» нет ни одной безусловно новой мысли, оригинальность Шпенглера, как философа не была бы поколеблена. Философия Шпенглера не метафизическое построение и не научно--логическое исследование; она изумительно точно явленное, новое в евро-пейской душе переживание; она оригинальна не как мысль, но как звук. Если такую философию не угодно называть философией, то о словах можно, конечно, не спорить.

Оригинальность Шпенглера, как философа культуры заключается в том, что он не принадлежит к тем мыслителям пози-

тивистам, которые склонны видеть в цивилизации наиболее совершенное лицо культуры, но не принад-лежит и к тем религиозно настроенным философам, к которым принадлежат почти все русские мыслители, что видят в цивилизации маску умершей культуры. Для Шпенглера цивилизация лицо, но не лицо жизни; а живое лицо смерти . Но смерть не имеет своего лица. В лице близкого умершего мы не можем оторваться не от лица смерти, а от лица умершей в нем жизни. В лице современной цивилизации Шпенглер бесконечно любит какой-то страстный предсмертный порыв европейской культуры, этот его душе, быть может, самый дорогой ее жест. Как всякий романтик, Шпенглер любит смерть, как эстетическое apriori жизни. В этом смысле он любит и цивили-зацию, как скорбное apriori культуры.

Так разрешается в конце концов в пользу Шпенглера вопрос о его оригинальности.

Но прав ли Шпенглер? Верны ли его утверждения, правильны ли его по-строения? Не окрылена ли его книга произвольным духом дилетантизма, есть ли в ней истина? Разрешение этого вопроса предопределено для меня разрешением предыдущего. Как безусловная неоригинальность многих мыслей Шпенглера не доказывает неоригинальности его философии, также без-условное присутствие в «Закате Европы» многих логических неправомерностей и фактических неверностей, не может поколебать его существенной истинности.

Есть книги в которых правильны все положения и верны все факты, но которые все-таки не имеют никакого отношения к истине, потому что не имеют никакого отношения к духовному бытию, которых потому в сущнос-ти нет.

Есть другие, перегруженные бытием, но освещенные с формально логи-ческой и позитивно научной точки зрения произволом и самовластием. К таким, не худшим книгам принадлежит и «Закат Европы». В Греции просмотрен Дионис. В Ренессансе — реформация, в искусстве XIX века французский роман. Религиозное мироощущение фаустовской души односторонне связано с протестантизмом, а оторванный от Манчестерства и Марксизма социализм — с государственным идеалом Фридриха Великого и т.д. и т.д. Нет сомнений, что если исследование «Заката Европы» поручить комиссии

ученых специалистов, то она представит длинный список факти-ческих неверностей. Но нет сомнений, что этой комиссии будет правильно ответить за Шпенглера знаменитою фразою Гегеля «тем хуже для фактов». Перед тем как обвинять Шпенглера в ненаучности и дилетантизме, надле-жит продумать следующее: для Шпенглера нет фактов вне связи с его новым внутренним опытом, по новому располагающим события и силы ми-ровой истории. Это новое Шпенглеровское расположение не субъективно, но только персоналистично. Это значит, что объективность этого расположе-ния не гарантированная объективностью научно логических категорий, все-таки гарантирована духовною подлинностью внутреннего опыта Шпенгле-ра. Это значит, что формально логические и позитивно научные неверности Шпенглеровской концепции должны быть поняты и оправданы в ней как гностически точные символы.

Что бы фактически не утверждал Шпенглер, он со своей точки зрения до конца отрицающей истории, как науку и утверждающей, что каждый человек живет в своем собственном мире, останется всегда прав. Ведь для него факты только биографы его внутреннего опыта. Обвинение Шпенглера в субъективности осмыслено потому только, как заподазревание напряженнос-ти, подлинности, предметности и духовности его внутреннего опыта. Во всяком другом смысле оно методологическое недоразумение и больше ниче-го. Итак вопрос об истинности и объективности «Заката Европы», разреша-ется в конце концов в пользу Шпенглера.

Нет сомнения, что если бы книга Шпенглера появилась до потрясений мировой войны и революции, она не имела бы в Европе и, прежде всего, в самой Германии и половины того шумного успеха, который очевидно выпал ей на долю. Ученые отнеслись бы к ней скептически, как к работе талантливого дилетанта, широкие же круги интеллигенции никак не приняли бы пророчества о смерти. Пустым чудачеством прозвучала бы она может быть в самодовольной атмосфере европейской жизни, в атмосфере ее слишком бумажной культуры и слишком стальной цивилизации. Успех книги Шпенглера означает потому, думается, благостное пробуждение лучших людей Европы к каким-то новым тревожным чув-

ствам, к чувству хрупкости человеческого бытия и «распавшейся цепи времени», к чувству недоверия к разуму жизни к логики культуры, к обещаниям заносчивой цивилизации, к чувству вулканической природы всякой исторической почвы. Ученая книга Шпенглера явный вызов науке. Этот вызов не мог бы иметь успеха в до-военной Германии, довоенной Европе. Успех этого вызова психологически предполагает некую утрату веры в науку как в верховную силу культуры, очевидно означает происходящий в многих европейских душах кризис рели-гии науки. Возможность такого кризиса вполне объяснима. Наука, эта непо-грешимая созидательница европейской жизни, оказалась в годы войны страшною разрушительницей. Она глубоко ошиблась во всех своих предска-заниях. Все ее экономические и политические расчеты были неожиданно оп-рокинуты жизнью. Под Верденом она быть может, отстояла себя как силь-нейший мотор современной жизни, но и решительно скомпрометировала себя, как ее сознательный шофер. И вот на ее место ученым и практиком Шпенглером выдвигается дух искусства, дух гадания и пророчества, быть может, в качестве предзнаменования какого-то нового углубления религиоз-ной мистической жизни Европы. Как знать?

Когда душу начинают преследовать мысли о смерти, не значит ли это всегда что в ней пробуждается, в ней обновляется религиозная жизнь?

Федор Степун.


Страница сгенерирована за 0.02 секунд!

Есть вопросы?

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: