Полное собрание стихотворений под ред. Фридмана. На перевод "Генриады", или Превращение Вольтера. Мадригал новой Сафе

В 1802 году по окончании пансиона был определен на службу в Министерство народного просвещения, где получил первый «табельный» чин коллежского регистратора. Служил секретарем при попечителе Московского учебного округа, тайном советнике Муравьеве.
22 февраля 1807 года Батюшков круто меняет свою жизнь. Получив назначение на должность сотенного начальника в Петербургский милиционный батальон, он сразу же покидает Петербург.
Свой первый военный поход Батюшков совершил в Восточную Пруссию. В жестоком бою при Гейльсберге был тяжело ранен, «еле живого его вынесли с поля боя».
Император в «рескрипте» отметил «отменную храбрость Батюшкова», наградив его орденом «святой Анны III степени». Настроение поэта, в начале творческого пути воспевавшего в своих стихах земные радости, счастье дружбы, разделенной любви, меняется после II военного похода в Финляндию.
Его взгляд на войну резко отрицателен. В «Отрывке из писем русского офицера из Финляндии» он пишет:

1 чтец: «Здесь мы победили; но целые ряды храбрых легли, и вот их могилы!.. Эти уединенные кресты вдоль песчаного берега или вдоль дороги водруженные, этот ряд могил русских в странах чуждых, отдаленных от родины, кажется, говорят мимоидущему воину: и тебя ожидает победа – и смерть!»

Ведущий: С тех пор жизнь его становится непоседливой, беспокойной.
«Беспрестанные марши, биваки, сражения, ретирады, усталость, душевная и телесная, – одним словом – вечное беспокойство: вот моя история, ни одного дня истинно спокойного не имел», – писал он.
В 1809 году, получив отставку, Батюшков живет то в Петербурге, то в Хантоново, бывает в Москве, Вологде.
В 1812 году поступает на службу в Публичную библиотеку в должности помощника хранителя манускриптов, где впоследствии был принят в почетные библиотекари.
13 июня началась война России с Наполеоном. По мере продвижения его вглубь России нарастала тревога в русском обществе.
14 августа, получив отпуск в Публичной библиотеке, Батюшков приезжает в Москву, чтобы сопровождать семью своего благодетеля, двоюродного дяди Муравьева, в Нижний Новгород. Вид сожженной, разоренной Москвы, города, где он обрел друзей (П.А. Вяземского, В.А. Жуковского, Н.М. Карамзина, В.Л. Пушкина), где был счастлив в их обществе, вызвал у поэта потрясение. Свои чувства он выразил в одном из лучших своих произведений.

2 чтец: «Послание к Дашкову»

«Мой друг! Я видел море зла
И неба мстительного кары;
Врагов неистовых дела.
Войну и гибельны пожары.
Я видел сонмы богачей,
Бегущих в рубищах издранных;
Я видел бледных матерей,
Из милой родины изгнанных!
Я на распутье видел их,
Как, к персям чад прижав грудных,
Они в отчаяньи рыдали
И с новым трепетом взирали
На небо рдяное кругом.
Трикраты с ужасом потом
Бродил в Москве опустошенной.
Среди развалин и могил;
Трикраты прах ее священной
Слезами скорби омочил.
И там – где зданья величавы
И башни древние царей,
Свидетели протекшей славы
И новой славы наших дней;
И там – где с миром почивали
Останки иноков святых
И мимо веки протекали,
Святыни не касаясь их;
И там – где роскоши рукою,
Дней мира и трудов плоды,
Пред златоглавою Москвою
Воздвиглись храмы и сады, –
Лишь угли, прах и камней горы,
Лишь груды тел кругом реки.
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречают взоры!..
А ты, мой друг, товарищ мой,
Велишь мне петь любовь и радость,
Беспечность, счастье и покой
И шумную за чашей младость!
Среди военных непогод,
При страшном зареве столицы,
На голос мирныя цевницы
Сзывать пастушек в хоровод!
Мне петь коварные забавы
Армид и ветреных Цирцей
Среди могил моих друзей,
Утраченных на поле славы!..
Нет, нет! талант погибни мой,
И лира, дружбе драгоценна,
Когда ты будешь мной забвенна,
Москва, отчизны край златой!
Нет, нет! пока на поле чести
За древний град моих отцов
Не понесу я в жертву мести
И жизнь, и к родине любовь;
Пока с израненным героем,
Кому известен к славе путь,
Три раза не поставлю грудь
Перед врагов сомкнутым строем, –
Мой друг, дотоле будут мне
Все чужды Музы и Хариты,
Венки, рукой любови свиты,
И радость шумная в вине!

Ведущий: Война 1812 года глубоко потрясла Батюшкова. «Ужасные происшествия нашего времени, зло, разлившееся по лицу земли, так меня поразило, что я насилу могу собраться с мыслями, – пишет он Гнедичу. – Ужасные поступки вандалов или французов в Москве... вовсе расстроили мою маленькую философию...» Батюшков остается верен себе. 29 марта 1813 года он вступает в армию штабс-капитаном с назначением в адъютанты к генералу Бахметьеву.

На земле поверженного противника он испытал чувство национальной гордости, того редкого единения в заботах о защите Отечества, которым была охвачена армия.

3 чтец: «Переход через Рейн» (отрывок)

И час судьбы настал! Мы здесь, сыны снегов,
Под знаменем Москвы, с свободой и с громами!..
Стеклись с морей, покрытых льдами.
От струй полуденных, от Каспия валов.
От волн Улей и Байкала,
От Волги, Дона и Днепра,
От града нашего Петра,
С вершин Кавказа и Урала!..
Стеклись, нагрянули, за честь твоих граждан,
За честь твердынь, и сел, и нив опустошенных,
И берегов благословенных,
Где расцвело в тиши блаженство россиян;
Где ангел мирный, светозарной.
Для стран полуночи рожден
И провиденьем обречен
Царю, отчизне благодарной.
Мы здесь, о Рейн, здесь! ты видишь блеск мечей!
Ты слышишь шум полков и новых коней ржанье,
«Ура» победы и взыванье
Идущих, скачущих к тебе богатырей.
Взвивая к небу прах летучий,
По трупам вражеским летят
И вот – коней лихих поят,
Кругом заставя дол зыбучий.
Какой чудесный пир для слуха и очей!..

Ведущий: Русская армия входила в Париж под гул толпы, восклицавшей: «Да здравствует Александр! Да здравствует Россия!»

4 чтец: Александр Романов «Константин Батюшков в Париже»

Как выстрел, грозное известье
Скатилось в утреннюю тишь:
«Вступают русские в Париж!»
И сразу дрогнули предместья.
Сшибались в панике повозки.
Храпели кони на мостах...
О боже! За пожар московский
Они Парижу отомстят.
...Полки торжественно входили,
И с высоты лилась, хмельна,
На гренадерские мундиры
Апрельская голубизна.
– Да здесь, ребята, красно лето.
Куда нас, братцы, занесло! –
Шинели бросив на лафеты.
Солдаты щурились тепло.
И в том строю, причастный к славе,
Перехватив ремнями стан,
Летел в седле веселый, бравый,
Российской службы капитан.
Он счастлив. Он сейчас не помнит,
Что в Петербурге знаменит,
Что в тишине лицейских комнат
Его певучий стих звенит.
Он просто русский! Он в Париже!
Он из Москвы пришел сюда,
Чтоб нашу речь Париж услышал
И чтоб запомнил навсегда.
Он видел много, понял много
И ничего не позабыл:
Ни бивуаки, ни тревоги.
Ни одиночество могил.
И он гордился, что в Париже,
Наветам гнусным вопреки.
Солдаты наши сердцем выше.
Чем безрассудные враги.
Здесь, перевязывая раны.
Врачуя давнюю тоску.
Солдаты гордо повторяли:
«Мы помним матушку Москву!»
В толпе мундиров, платьев, фраков
Блистал у парижанок взгляд
От остроумия казаков
И от достоинства солдат.
И он смотрел, как удивленно.
Они стояли, закурив,
Перед Трояновой колонной,
Перед решеткой Тюльери!
Он понимал, что здесь впервые
За много лет трудов и битв
Теперь на мир глядит Россия
И на Россию мир глядит.

Ведущий: Война несла Батюшкову и живой опыт, и яркие впечатления, и возможность испытать всю глубину святого дружества.
Еще в 1807 году во время похода в Восточную Пруссию произошло его знакомство с Иваном Петиным, которое переросло в дружбу. Воспитанник Московского университетского пансиона, Пажеского корпуса, И. Петин был широко образованным человеком, писал стихи, делал переводы из математических книг, в нем глубокий ум сочетался с редкой сердечностью.
После Бородинского сражения, в котором Петин был ранен, Батюшков писал ему:
«Счастливый друг, ты пролил кровь свою на поле Бородинском, на поле славы и в виду Москвы, тебе любезной, а я не разделил с тобой этой чести. В первый раз я позавидовал тебе».
И вот они снова встретились в 1813 году. На этот раз пуля щадила Батюшкова, хотя он неоднократно участвовал в жарких боях. Оба стали участниками «великой битвы народов» при Лейпциге, в которой Иван Петин погиб. Ему было 26 лет.
Храброму офицеру, простому ратнику, Батюшков посвятил стихи и прозу.

5 чтец: «Воспоминание о Петине» (отрывок)
«Этот день почти до самой ночи я провел на поле сражения, объезжая его с одного конца до другого и рассматривая окровавленные трупы. Утро было пасмурное. Около полудня полился дождь реками; все усугубляло мрачность ужаснейшего зрелища, которого одно воспоминание утомляет душу, зрелища свежего поля битвы, заваленного трупами людей, коней, разбитыми ящиками... В глазах моих беспрестанно мелькала колокольня, где покоилось тело лучшего из людей, и сердце моё исполнилось горестью несказанной, которую ни одна слеза не облегчила... На третий день по взятии Лейпцига... я встретил верного слугу моего приятеля, который возвращался в Россию... Он привел меня на могилу доброго господина. Я видел сию могилу, из свежей земли насыпанную; я стоял на ней в глубокой горести и облегчил сердце моё слезами. В ней сокрыто было навеки лучшее сокровище моей жизни – дружество... Исполняя свой долг, он был добрым сыном, верным другом, неустрашимым воином.»

6 чтец: «Тень друга»

Души усопших – не призрак:
смертью не все кончается;
Бледная тень ускользает, победив костер.
Пропорций (лат.)
Я берег покидал туманный Альбиона:
Казалось, он в волнах свинцовых утопал.
За кораблем вилася Гальциона,
И тихий глас ее пловцов увеселял.
Вечерний ветр, валов плесканье,
Однообразный шум и трепет парусов,
И кормчего на палубе взыванье
Ко страже, дремлющей под говором валов, –
Все сладкую задумчивость питало.
Как очарованный, у мачты я стоял,
И сквозь туман и ночи покрывало
Светила Севера любезного искал.
Вся мысль моя была в воспоминанье
Под небом сладостным отеческой земли,
Но ветров шум и моря колыханье
На вежды томное забвенье навели.
Мечты сменялися мечтами,
И вдруг... - то был ли сон? - предстал товарищ мне.
Погибший в роковом огне,
Завидной смертию над Плейсскими струями.
Но вид не страшен был; чело
Глубоких ран не сохраняло,
Как утро майское, веселием цвело
И все небесное душе напоминало.
«Ты ль это, милый друг, товарищ лучших дней!
Ты ль это? – я вскричал, – о воин вечно милый!
Не я ли над твоей безвременной могилой,
При страшном зареве Беллониных огней,
Не я ли с верными друзьями
Мечом на дереве твой подвиг начертал
И тень в небесную отчизну провождал
С мольбой, рыданьем, и слезами?
Тень незабвенного! ответствуй, милый брат!
Или протекшее все было сон, мечтанье;
Все, все, и бледный труп, могила и обряд,
Свершенный дружбою в твоё воспоминанье?
О! молви слово мне! пускай знакомый звук
Еще мой жадный слух ласкает,
Пускай рука моя, о незабвенный друг!
Твою с любовию сжимает...»
И я летел к нему... Но горний дух исчез
В бездонной синеве безоблачных небес,
Как дым, как метеор, как призрак полуночи,
И сон покинул очи.
Все спало вкруг меня под кровом тишины.
Стихии грозные казалися безмолвны.
При свете облаком подернутой луны
Чуть веял ветерок, едва сверкали волны,
Но сладостный покой бежал моих очей,
И все душа за призраком летела,
Все гостя горнего остановить хотела:
Тебя, о милый брат! о лучший из друзей!

Ведущий: Война лишила Батюшкова не только боевых товарищей, она отняла здоровье, возможность творчества. В письме Гнедичу (конец февраля – начало марта 1817) он пишет: «Если бы война не губила моего здоровья, то чувствую, что написал бы что-нибудь получше. Но как писать? Здесь мушка на затылке, передо мной хина; впереди ломбард – сзади три войны с биваками! Какое время! Бедные таланты. Вырастешь умом, так воображение завянет». Однако это была только одна из причин. Никогда не робевший в бранном деле, Батюшков неожиданно впадает в уныние.
Война с Наполеоном сознавалась всем обществом как священная. В годину народной беды противоречия были как бы сняты или отодвинуты. В мирное время оказалось жить намного сложнее.

7 чтец: «К Никите»

Как я люблю, товарищ мой,
Весны роскошной появленье
И в первый раз над муравой
Веселых жаворонков пенье.
Но слаще мне среди полей
Увидеть первые биваки
И ждать беспечно у огней
С рассветом дня кровавой драки.
Какое счастье, рыцарь мой!
Узреть с нагорныя вершины
Необозримый наших строй
На яркой зелени долины!
Как сладко слышать у шатра
Вечерней пушки гул далекой
И погрузиться до утра
Под теплой буркой в сон глубокой.
Когда по утренним росам
Коней раздастся первый топот.
И ружей протяженный грохот
Пробудит эхо по горам,
Как весело перед строями
Летать на ухарском коне
И с первыми в дыму, в огне,
Ударить с криком за врагами!
Как весело внимать: «Стрелки,
Вперед! Сюда, донцы! Гусары!
Сюда, летучие полки,
Башкирцы, горцы и татары!»
Свисти теперь, жужжи свинец!
Летайте ядры и картечи!
Что вы для них? для сих сердец,
Природой вскормленных для сечи?
Колонны сдвинулись, как лес.
И вот... о зрелище прекрасно!
Идут – безмолвие ужасно!
Идут – ружье наперевес;
Идут... ура! – и все сломили,
Рассеяли и разгромили:
Ура! Ура! – и где же враг?..
Бежит, а мы в его домах,
О, радость храбрых! киверами
Вино некупленное пьем
И под победными громами
«Хвалите господа» поем!..

Ведущий: Личная драма: безответная любовь к блистательной Анне Фурман, которой он посвятил лучшие свои стихи, усиливала тоску.

8 чтец: «Мой гений»

Ведущий: Будучи в освобожденном Париже, Батюшков говорил с друзьями о русских делах, об устройстве русской общественной жизни. Далекий от политики, он, тем не менее в 1814 году написал прекрасное четверостишие, в котором обращался к императору Александру с призывом завершить славу свою и обессмертить царствование освобождением русского народа от крепостного гнета. Уйдя в отставку, Батюшков обращается к императору с ходатайством направить его на службу по дипломатическому ведомству. 19 ноября 1818 года он уезжает в Италию. Батюшков давно грезил об этой стране, которую хорошо узнал, увлекшись итальянской поэзией. Друзья надеялись, что там он поправит своё здоровье, обновит впечатления. Однако в Италии поэт не обрел покой прежде всего потому, что русский посланник Штакельберг относился к нему как к самому обыкновенному чиновнику.
Уже в августе 1819 он пишет Жуковскому: «Посреди сих чудес, удивись перемене... я вовсе не могу писать стихов». Он вывез оттуда 4 прекрасных небольших стихотворения и записки в прозе об окрестностях Неаполя, уничтоженные в приступе душевной болезни. Кроме того, в Неаполе, в 1820 году на глазах у Батюшкова, разразилась революция. Карбонариев, т.е. участников тайного общества, жестоко разгромили австрийские войска. Батюшков выехал из Неаполя в Рим и оттуда писал Карамзину о крайне тяжелом впечатлении от всего произошедшего.
В письме Екатерине Федоровне Муравьевой, которая относилась к нему, как к сыну, он писал в декабре 1821 года из Дрездена, куда он отправился во время отпуска на лечение: «Признаюсь Вам, мне давно хочется воротиться в Россию... Прошу Вас сохранить меня в памяти Вашей...»
Предположительно, в 1821 году К.Н. Батюшков написал свое поэтическое завещание, крайне загадочное произведение под названием «Изречение Мельхиседека». (Мельхиседек – библейский царь и священник, имя его означает «царь правды»).

9 чтец: «Ты знаешь, что изрек...»

Ведущий: Что тревожило его: предчувствие скорой духовной кончины, или беспамятство потомков. Тайна осталась неразгаданной.
В заметках «Чужое: мое сокровище!» (1817) Батюшков писал: «Он жил в аде – он был на Олимпе». В записной книжке П.А. Вяземского со слов поэта записано его последнее высказывание о своем творчестве: «Что писать мне и что говорить о стихах моих!.. Я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес на голове своей красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди узнай теперь, что в нем было!».
Романс «Элегия», слова К.Н. Батюшкова, муз. Н. Балахоновой

Как счастье медленно приходит,
Как скоро прочь от нас летит!
Блажен, за ним кто не бежит,
Но сам в себе его находит!
В печальной юности моей
Я был счастлив – одну минуту,
Зато, увы! и горесть люту
Терпел от рока и людей!
Обман надежды нам приятен,
Приятен нам хоть и на час!
Блажен, кому надежды глас
В самом несчастье сердцу внятен!
Но прочь уже теперь бежит
Мечта, что прежде сердцу льстила;
Надежда сердцу изменила,
И вздох за нею вслед летит!
Хочу я часто заблуждаться,
Забыть неверную... но нет!
Несносной правды вижу свет,
И должно мне с мечтой расстаться!
На свете всё я потерял,
Цвет юности моей увял:
Любовь, что счастьем мне мечталась,
Любовь одна во мне осталась!

Ведущий: Время показало, что К.Н. Батюшков оставил глубокий след в литературе.
В работах И.М. Семенко отмечается, что «в широком смысле воздействие Батюшкова на русских поэтов никогда не прекращалось». Батюшковская линия прослеживается в русской поэзии XIX и XX столетий: в произведениях А.С. Пушкина, С. Есенина, И. Анненского, А. Блока, Н. Тихонова, Н. Рубцова, С. Орлова. Он оказался духовно близок И. Бродскому, на столе которого после его кончины были обнаружены книги К.Н. Батюшкова и А.С. Пушкина. Благодарные авторы Вологодчины посвящают ему стихи.

10 чтец: В.А. Шагинов «Батюшков у окна»

Я, словно Батюшков
С душою омрачённой,
Смотрю в окно,
Молчание храня.
Все умерло во мне.
Лишь близким удручённо
Я говорю:
– Не трогайте меня.
Не трогайте мою
Болезненную память-
Она еще хранит
Восторги бытия.
Не разжигайте вновь
Губительное пламя.
Погибло все.
Погиб и я.
Но пепел, пепел
От любви сожжённой
Стучится
В черный вакуум души.
Преступник я
Иль жалкий прокажённый,
Сокрывшийся
В заснеженной глуши?
Что сделал я,
Потворствуя гордыне?
Зачем себя в глуши похоронил
И сжег мосты?
И для чего доныне
Я этот пепел
Мстительно хранил?
О, как двусмысленны
Высокие примеры!
При чем здесь Батюшков
И северная глушь?
Зачем мне жизнь
Без воли и без веры,
Вся эта поэтическая чушь?
Смотрю в окно
Бессмысленно и тупо.
Для нищих духом –
Нищая сума.
Жизнь завершается
На удивленье глупо –
Я, кажется, схожу с ума...

г. Череповец

Литература
1. Батюшков К.Н. Сочинения в 2-х томах. – М., 1989.
2. Афанасьев В.В. Ахилл, или жизнь Батюшкова. – М.,1987.
3. Кошелев В.А. Константин Батюшков. Странствия и страсти. – М., 1987.
4. Майков Л.Н. Батюшков, его жизнь и сочинения. – М., 2001.
5. Чижова И.Б. Души волшебное светило... – СПб., 1997.

Источник : Чусова В. Д. Сценарий вечера «Три войны, все на коне и в мире на большой дороге...» / В. Д. Чусова // «Собранье пестрых глав»: о К. Н. Батюшкове и Хантове. – Череповец, 2007. – С. 151–170. – Библиогр. в примеч. в конце ст.

"Ты знаешь, что изрек..."


Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.

«Ты знаешь, что изрек... ». Впервые - «Библиотека для чтения», 1834, № 2, стр. 18, под заглавием «Изречение Мельхиседека», с разночтением ст. 6: «Зачем он шел дорогой скорбной слез». В качестве неопубликованного произведения - PC, 1884, т. 42, № 4, стр. 220, под рубрикой: «Константин Николаевич Батюшков. Предсмертное его стихотворение», с примечанием публикатора, поэта А. И. Подолинского: «Кто мне сообщил это стихотворение, не помню. Сообщавший утверждал, что оно, уже по смерти поэта К. Н. Батюшкова, было замечено на стене, будто бы написанное углем». В ПД имеется список стихотворения рукой Подолинского с примечанием к нему. В альбоме П. Н. и С. Н. Батюшковых (ГПБ) есть автограф стихотворения без заглавия с подписью: «Батюшков. 1821». Печ. по изд. 1934, стр. 189, где дан текст этого автографа. Вопрос о датировке стихотворения является весьма запутанным и сложным. В автографе стоит 1821 г. Но свидетельства некоторых современников указывают на другие даты. Список стихотворения из архива кн. А. М. Горчакова снабжен его пометой: «Последние стихи К. Н. Батюшкова, писанные в 1823 г.» (изд. 1934, стр. 548-549). 21 августа 1824 г. А. И. Тургенев сообщал Вяземскому из Петербурга: «На сих днях Батюшков читал новое издание Жуковского сочинений, и когда он пришел к нему, то он сказал, что и сам написал стихи. Вот они... ». Дальше следует текст так называемого «Изречения Мельхиседека» («Остафьевский архив», т. 3. СПб., 1899, стр. 22). Отметим в связи с этим, что в том же альбоме П. Н. и С. Н. Батюшковых имеется список стихотворения, сделанный Жуковским. Кроме того, Жуковский написал его под портретом Батюшкова (см. этот портрет в Соч., т. 2). Возможно, что Батюшков сочинил стихотворение в 1824 г. или в 1823 г., когда его психическая болезнь была в разгаре, и ошибочно поставил под автографом 1821 г. (характерно, что в нем есть явные описки: «жизнью» вместо «жизнию», «родиться» вместо «родится»). Но возможно, что Батюшков действительно написал стихотворение в 1821 г. и через три года, в 1824 г., лишь повторил Жуковскому свое старое произведение, назвав его новым. Ввиду этого общепринятую датировку (1821 г.) считаем предположительной.

Мельхиседек (Мелхиседек) - лицо, упоминаемое в Библии. Комментаторы сочинений Батюшкова, поясняя это стихотворение, обычно ссылались на Ветхий завет (книгу Бытия), где рассказывается о том, как царь Салима - священник Мелхиседек благословляет Авраама. Однако гораздо больше оснований связывать замысел стихотворения с Новым заветом (послание апостола Павла к евреям). Мелхиседек здесь характеризуется как «царь мира», «по знаменованию имени - царь правды», как прообраз Христа. Воплощая мудрость, Мелхиседек изображен в послании как человек с трагической судьбой: «Без отца, без матери, без родословия, не имеющий ни начала дней, ни конца жизни, уподобляясь сыну божию, пребывает священником навсегда». О несчастиях Мелхиседека создавались апокрифы; так, большое распространение получило «Слово», приписываемое Афанасию Александрийскому, где рассказывалось о том, как во время землетрясения погиб весь род Мелхиседека (И. Порфирьев. Апокрифические сказания о ветхозаветных лицах и событиях. Казань, 1872, стр. 117-118). Неизвестно, знал ли Батюшков этот апокриф, но в пору душевного кризиса он делал выписки из Библии (см. его записную книжку «Чужое - мое сокровище». - Соч., т. 2, стр. 314, 352-353), а подготовляя новое издание «Опытов», внес в книгу название произведения «Псалмы» (правда, оно было потом зачеркнуто). Благочестиво настроенные современники Батюшкова воспринимали стихотворение как антирелигиозное произведение, ввиду того что в нем ставилась под сомнение загробная жизнь. В списке стихотворения, сделанного рукою А. А. Воейковой в ее альбоме, стих: «И смерть ему едва ли скажет» был даже заменен другим, более «ортодоксальным»: «И смерть одна ему лишь скажет» (ПД). По этому поводу П. Н. Батюшков, издававший сочинения поэта, писал Л. Н. Майкову: «Хотя последнее и более религиозно, думаю, однако, что это ошибка или описка» (ПД).

«Ты знаешь, что изрек... » - очевидно, последнее произведение Батюшкова. Кроме того, до нас дошло два его стихотворения, написанные во время душевной болезни. Приводим их:

Подражание Горацию


Я памятник воздвиг огромный и чудесный,
Прославя вас в стихах: не знает смерти он!
Как образ милый ваш и добрый и прелестный
(И в том порукою наш друг Наполеон)
Не знаю смерти я. И все мои творенья,
От тлена убежав, в печати будут жить:
Не Аполлон, но я кую сей цепи звенья,
В которую могу вселенну заключить.
Так первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетели Елизы говорить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям громами возгласить.
Царицы царствуйте, и ты, императрица!
Не царствуйте цари: я сам на Пинде царь!
Венера мне сестра, и ты моя сестрица,
А кесарь мой - святой косарь.

Это стихотворение, являющееся на самом деле подражанием «Памятнику» Державина и представляющее собой сумбурный набор предложений входит в письмо Батюшкова к А. Г. Гревенс от 8 июля 1826 г. Впервые - PC, 1883, № 9, стр. 551. Автограф - в ПД. В письме также есть сделанный Батюшковым прозаический перевод стихотворения на французский язык. В хранящихся в ЦГАЛИ «Подробных сведениях о последних днях Константина Николаевича Батюшкова» А. Власова приводятся русский и французский тексты стихотворения и сообщается, что Батюшков написал его в 1852 г. «по просьбе своей племянницы для ее альбома на голубом золотообрезном листочке». Таким образом, Батюшков не забыл свое стихотворение, сочиненное в 1826 г., четверть века назад, и «повторил» его как новое произведение.

Надпись к портрету графа Буксгевдена шведского и финского. Та же надпись к образу Хвостова-Суворова


Премудро создан я, могу на Вас сослаться:
Могу чихнуть, могу зевнуть;
Я просыпаюся, чтобы заснуть,
И сплю, чтоб вечно просыпаться.

Вологда, Вологодская удельная контора,

квартира г. Гревенса

Буксгевден Федор Федорович (1750-1811) был русским генералом, главнокомандующим в войне со шведами 1808 г., очистившим Финляндию от неприятеля. Батюшков вспомнил его, так как принимал участие в этой войне.

Хвостов-Суворов - поэт-шишковист Д. И. Хвостов, который был женат на племяннице Суворова (княжне Горчаковой) и именно в связи с этим курьезнейшим образом получил титул графа от сардинского короля Карла-Эммануила, впоследствии утвержденный Александром I (еще в 1811 г. Батюшков в письме к Гнедичу иронически называл Хвостова «Суворовым-профессором» - см. Соч., т. 3, стр. 142). На квартире своего племянника Г. А. Гревенса Батюшков жил в Вологде с 1833 г. до самой смерти.

Наконец, сохранились еще две стихотворные строки, относящиеся к периоду психической болезни Батюшкова:


Всё Аристотель врет! Табак есть божество:
Ему готовится повсюду торжество.

Эти строки, опубликованные в Соч., т. 3, стр. 594 по списку с автографа, находившегося в библиотеке Варшавского университета, являются вольным переводом начала комедии французского драматурга ТомА Корнеля (1625-1709), брата Пьера Корнеля, «Дон-Жуан, или Каменный гость» - стихотворного переложения комедии Мольера с тем же заглавием.

Мелкие сатирические и шуточные стихотворения

("Иван и умер, как родился...")


Иван и умер, как родился, -
Ни с чем; он в жизни веселился
И время вот как разделял:
Во весь день - пил, а ночью - спал.

1804 или 1805

Перевод Лафонтеновой эпитафии . Перевод стихотворения «Jean s’en alla comme il etait venu... », написанного самим Лафонтеном «на случай» собственной смерти. Впервые - Соч., т. 1, стр. 13 в, по СТ.

"Безрифмина совет..."


Безрифмина совет:
Без жалости всё сжечь мое стихотворенье!
Быть так! Его ж, друзья, невинное творенье
Своею смертию умрет!

«Безрифмина совет... ». Впервые - «Журнал российской словесности», 1805, № 11, стр. 157. Печ. по ВЕ, 1810, № 4, стр. 286. В «Опыты» не вошло. Под

Безрифминым в данном случае, вероятно, подразумевается не С. С. Бобров (отзывы последнего о творчестве Батюшкова неизвестны), а какой-то другой поэт, который враждебно относился к произведениям Батюшкова и которого последний считал плохим стихотворцем.

<Н. И. Гнедичу>

("Ужели слышать все докучный барабан?..")


Ужели слышать всё докучный барабан?
Пусть дружество еще, проникнув тихим гласом,
Хотя на час один соединит с Парнасом
Того, кто невзначай Ареев вздел кафтан
И с клячей величавой
Пустился кое-как за славой.

‹Н. И. Гнедичу › («Ужели слышать всё докучный барабан?.. »). Впервые - PC, 1870, т. 1, № 1, стр. 66. Входит в письмо Батюшкова к Гнедичу из Нарвы от 2 марта 1807 г. Перед стихами Батюшков просит Гнедича писать ему «хоть в стихах» и прибавляет: «Музы меня совсем оставили за Красным Кабаком. Дай хоть в Риге услышать отголосок твоего песнопения». После стихов следуют слова: «Вот тебе impromptu ‹экспромт›. Лучше не умею и не хочу» (Соч., т. 3, стр. 6). Это стихотворение написано Батюшковым во время похода в Восточную Пруссию.

Ареев вздел кафтан - т. е. надел военный мундир.

"Как трудно Бибрису со славою ужиться!.."


Как трудно Бибрису со славою ужиться!
Он пьет, чтобы писать, и пишет, чтоб напиться!

Июль или август 1809

«Как трудно Бибрису со славою ужиться!.. ». Впервые - «Цветник», 1809, № 9, стр. 372, вместе с «Мадригалом новой Сафе» под общим названием «Эпиграммы». Печ. по «Опытам», стр. 202. Обе эпиграммы, а также эпиграммы «Книги и журналист», «Эпиграмма на перевод Вергилия» и, по-видимому, «Мадригал Мелине, которая называла себя нимфою» были посланы Батюшковым Гнедичу для помещения в «Цветнике» при письме от 19 августа 1809 г. (см. Соч., т. 3, стр. 40). Из нового издания «Опытов» Батюшков предполагал эту эпиграмму исключить.

Бибрис - вероятно, поэт С. С. Бобров. Он часто осмеивался в сатирических произведениях карамзинистов под этим именем (от латинского bibere - пить), намекавшим на его любовь к выпивке.

Мадригал новой Сафе

("Ты - Сафо, я - Фаон, - об этом и не спорю...")


Ты - Сафо, я - Фаон, - об этом и не спорю,
Но, к моему ты горю,
Пути не знаешь к морю.

Июль или август 1809

Мадригал новой Сафе . Впервые - «Цветник», 1809, № 9, стр. 372, под заглавием «Хлое - сочинительнице». С исправлением ст. 1 - ВЕ, 1810, № 5, стр. 32. Печ. по «Опытам», стр. 203. Мадригал, в сущности являющийся эпиграммой, направлен против примыкавшей к шишковистам поэтессы А. П. Буниной.

Фаон - см. стр. 291.

Книги и журналист

("Крот мыши раз шепнул...")


Крот мыши раз шепнул: «Подруга! ну, зачем
На пыльном чердаке своем
Царапаешь, грызешь и книги раздираешь:
Ты крошки в них ума и пользы не сбираешь?»
- «Не об уме и хлопочу,
Я есть хочу».
Не знаю, впрок ли то, но эта мышь уликой
Тебе, обрызганный чернилами Арист.
Зубами ты живешь, голодный журналист.
Да нужды жить тебе не видим мы великой.

Июль или август 1809

Книги и журналист . Впервые - «Цветник», 1809, стр. 366, под заглавием «Крот и мышь». Печ. по изд. 1934, стр. 225, где дан текст БТ с принятым нами заглавием. Издававший «Опыты» Гнедич хотел ввести в них эту эпиграмму, но Батюшков исключил ее из книги (Соч., т. 3, стр. 421). Эпиграмма тематически связана с эпиграммой французского поэта Алексиса Пирона (1689-1773) «Eh! supprime tes sots ecrits... », направленной против писателя и журналиста аббата Пьера Дефонтена-Гюйо (1685-1745).

("Вдали от храма муз и рощей Геликона...")


Вдали от храма муз и рощей Геликона
Феб мстительной рукой Сатира задавил;
Воскрес урод и отомстил:
Друзья, он душит Аполлона!

Июль или август 1809

Всем известна участь Марсия.

Эпиграмма на перевод Вергилия . Вольный перевод эпиграммы «Le puissant dieu des vers loin du sacre vallon... » французского поэта, драматурга и историка литературы Жана-Луи Лайа (1761-1833), написанной на перевод «Энеиды» Вергилия. Впервые - «Цветник», 1810, № 1, стр. 99, вместе с четырехстишием Гнедича под общим заглавием «Эпиграммы». В «Опыты» не вошло. Батюшков «переадресовывает» эпиграмму, направляя ее против А. Ф. Мерзлякова, который в 1807 г. выпустил отдельной книгой свои переводы «Эклог» Вергилия.

("Ты нимфа Ио, - нет сомненья!..")


Ты нимфа Ио, - нет сомненья!
Но только... после превращенья!

Июль или август 1809

Мадригал Мелине, которая называла себя нимфою . Впервые - «Опыты», стр. 207.

Эпитафия

("Не нужны надписи для камня моего...")

Конец ноября 1809

Эпитафия . Впервые - ВЕ, 1810, № 10, стр. 126. С разночтением ст. 2 - PC, 1871, т. 3, № 2, стр. 229-230. Входит в письмо Батюшкова к Гнедичу от конца ноября 1809 г. В письме перед «эпитафией» следующие слова: «Умру и стихи со мной», а после нее слова: «Вот моя эпитафия» (Соч., т. 3, стр. 62). В «Опыты» не вошло. Печ. по ВЕ.

"Известный откупщик Фадей..."


Известный откупщик Фадей
Построил богу храм... и совесть успокоил.
И впрямь! На всё ценЫ удвоил:
Дал богу медный грош, а сотни взял рублей
С людей.

«Известный откупщик Фадей... ». Впервые - ВЕ, 1810, № 10, стр. 127. Вошла без изменений в «Опыты», стр. 202, но, как и две следующие эпиграммы, была по желанию Батюшкова вырезана из напечатанной книги и осталась только в некоторых экземплярах.

"Теперь, сего же дня..."


«Теперь, сего же дня,
Прощай, мой экипаж и рыжих четверня!
Лизета! ужины!.. Я с вами распрощался
Навек для мудрости святой!»
- «Что сделалось с тобой?»
- «Безделка!.. Проигрался!»

«Теперь, сего же дня... ». Впервые - ВЕ, 1810, № 10, стр. 126. Печ. по «Опытам», стр. 202.

Истинный патриот

("О хлеб-соль русская! о прадед Филарет!..")


«О хлеб-соль русская! о прадед Филарет!
О милые останки,
Упрямство дедушки и ферези прабабки!
Без вас спасенья нет!
А вы, а вы забыты нами!» -
Вчера горланил Фирс с гостями
И, сидя у меня за лакомым столом,
В восторге пламенном, как истый витязь русский,
Съел соус, съел другой, а там сальмис французский,
А там шампанского хлебнул с бутылку он,
А там... подвинул стул и сел играть в бостон.

Истинный патриот . Впервые - «Цветник», 1810, № 6, стр. 360, под заглавием «Рыцарь нашего времени». Печ. по «Опытам», стр. 199. В эпиграмме осмеян чисто внешний, показной «патриотизм», характерный для известной части русского дворянства времен войн с Наполеоном. Впоследствии, в 1812 г., Батюшков возмущался таким патриотизмом, соединяемым с французскими привычками, в письмах из Нижнего Новгорода, где он мог наблюдать нравы эвакуировавшейся сюда дворянской Москвы: «Везде слышу вздохи, вижу слезы - и везде глупость. Все жалуются и бранят французов по-французски, и патриотизм заключается в словах: «point de paix!» ‹«ни в коем случае не заключать мира»› (Соч., т. 3, стр. 206). Эпиграмма перекликается с антишишковистскими произведениями Батюшкова, где также осмеиваются приверженцы старины.

Филарет (1550-е гг. - 1633) - патриарх, отец царя Михаила Федоровича.

Ферязь - старинная верхняя одежда.

Сальмис - французское кушанье.

Сравнение

("Какое сходство Клит с Суворовым имел?..")


«Какое сходство Клит с Суворовым имел?»
- «Нималого!» - «Большое».
- «Помилуй! Клит был трус, от выстрела робел
И пекся об одном желудке и покое;
Великий вождь вставал с зарей для ратных дел,
А Клит спал часто по неделе».
- «Всё так! да умер он, как вождь сей... на постеле».

Сравнение . Впервые - ВЕ, 1810, № 14, стр. 124, под заглавием «Сравнение двух полководцев». Печ. по изд. 1934, стр. 230, где впервые дан точный текст редакции БТ. В «Опыты» не вошло. Эпиграмма, возможно, навеяна известной сатирой Кантемира «На зависть и гордость дворян злонравных» (1730), где сонливость и лень дворянина Евгения иронически сравнивается с предприимчивостью его предков, встречавших зарю на поле битвы.

Из антологии

("Сот меда с молоком...")


Сот меда с молоком -
И Маин сын тебе навеки благосклонен!
Алкид не так-то скромен:
Дай две ему овцы, дай кОзу и с козлом;
Тогда он на овец прольет благословенье
И в снедь не даст волкам.
Храню к богам почтенье,
А стада не отдам
На жертвоприношенье.
По совести! Одна мне честь, -
Что волк его сожрал, что бог изволил съесть.

Из антологии . Перевод стихотворения древнегреческого поэта Антипатра Фессалоникского (I в. до н. э. - I в. н. э.), сделанный по переложению Вольтера на французский язык («Sur les sacrifices a Hercule»). Впервые - ВЕ, 1810, № 14, стр. 24. В «Опыты» не вошло. Печ. по изд. 1934, стр. 231, где воспроизведен текст БТ, дающий новую, ярко сатирическую концовку стихотворения (в частности, слово «Алкид» в тексте ВЕ заменено здесь словом «бог»). Батюшков не опубликовал эту концовку, рисующую алчность бога, очевидно, по цензурным соображениям, хотя стихотворение печ. в различных изданиях еще в 1811, 1814 и 1817 гг. (а также в 1822 и 1828 гг.). Вольтер привел эпиграмму в своем «Философском словаре» (1764), разоблачающем обскурантизм и схоластику, в качестве иллюстрации к статье об эпиграмме.

К Маше

("О, радуйся, мой друг, прелестная, Мария!..")


О, радуйся, мой друг, прелестная Мария!
Ты прелестей полна, любови и ума,
С тобою грации, ты грация сама.
Пусть парки век прядут тебе часы златые!
Амур тебя благословил,
А я - как ангел говорил.

К Маше . Впервые - ВЕ, 1810, № 4, стр. 286. С изменениями - «Собрание русских стихотворений», ч. 5. М., 1811, стр. 228. Печ. по ССП, ч. 5, стр. 229. В «Опыты» не вошло. Адресат неизвестен. Начало стихотворения воспроизводит форму обращения архангела Гавриила к деве Марии в Евангелии. Вероятно, этот прием подсказан Батюшкову началом стихотворения И. И. Дмитриева, которое тоже имело заглавие «К Маше» и было сочинено не позднее 1805 г.:

Первые две строки стихотворения Батюшкова были использованы в пушкинской «Гавриилиаде»:


О, радуйся, невинная Мария!
Любовь с тобой, прекрасна ты в женах...

На перевод "Генриады", или Превращение Вольтера

("Что это! - говорил Плутон...")


«Что это! - говорил Платон, -
Остановился Флегетон,
Мегера, фурии и Цербер онемели,
Внимая пенью твоему,
Певец бессмертный Габриели?
Умолкни!.. Но сему
Безбожнику в награду
Поищем страшных мук, ужасных даже аду,
Соделаем его
Гнуснее самого
Сизифа злова!»
Сказал и превратил - о ужас! - в Ослякова.

Начало 1810

На перевод «Генриады», или Превращение Вольтера . Впервые - «Цветник», 1810, № 2, стр. 229-230. В «Опыты» не вошло. Батюшков послал эту эпиграмму редактору «Цветника» А. Е. Измайлову в письме от начала 1810 г. (Соч., т. 3, стр. 74). По предположению Л. Н. Майкова, эпиграмма вызвана слабым переводом поэмы Вольтера «Генриада», изданным в 1803 г. Иваном Сиряковым. Это предположение отчасти подтверждается сходством пародийной фамилии Ослякова с фамилией Сирякова.

Певец бессмертной Габриели - Вольтер, сделавший любовницу французского короля Генриха IV, Габриель д’Эстре (1570-1599), одной из героинь своей «Генриады».

<П. А. Вяземскому>

("Льстец моей ленивой музы!..")


Льстец моей ленивой музы!
Ах, какие снова узы
На меня ты наложил?
Ты мою сонливу «Лету»
В Иордан преобратил
И, смеяся, мне, поэту,
Так кадилом накадил,
Что я в сладком упоеньи,
Позабыв стихотвореньи,
Задремал и видел сон:
Будто светлый Аполлон
И меня, шалун мой милый,
НА берег реки унылой
Со стихами потащил
И в забвеньи потопил!

Конец декабря 1809 или начало 1810

‹П. А. Вяземскому › («Льстец моей ленивой музы!.. »). Впервые - изд. 1934, стр. 228. Входит в неопубликованное письмо Батюшкова к Вяземскому, которое не датировано, но, несомненно, относится к концу декабря 1809 г. - первым месяцам 1810 г., ко времени пребывания Батюшкова в Москве, где он познакомился с Вяземским (ЦГАЛИ). Послание вызвано восторженными отзывами Вяземского о «Видении на берегах Леты». Отзыв такого же характера дан и в приписке Вяземского, сопровождающей письмо Батюшкова к Гнедичу, от конца апреля 1811 г., где Вяземский утверждает, что «Видение на берегах Леты» «смешнее» его собственных сатирических стихов, о которых Батюшков писал, что они «очень остры и забавны» (Соч., т. 3, стр. 121).

Иордан - река в Палестине, в водах которой, по евангельской легенде, был крещен Иисус.

Совет эпическому стихотворцу

("Какое хочешь имя дай...")


Какое хочешь имя дай
Твоей поэме полудикой:
Петр длинный, Петр большой, но только Петр Великий -
Ее не называй.

Совет эпическому стихотворцу . Впервые - «Опыты», стр. 203. Эпиграмма осмеивает растянутую тяжеловесную поэму писателя-шишковиста С. А. Ширинского-Шихматова «Петр Великий, лирическое песнопение в 8 песнях», напечатанную в 1810 г. В письме к Гнедичу от 1 апреля 1810 г. Батюшков иронически замечал, что это лирическая поэма «в 300 листов..., о которой никто еще с сотворения мира понятия не имел», и прибавлял: «Нет, эта лирика меня бесит!» (Соч., т. 3, стр. 85-86). Батюшков осмеивал Шихматова также в других своих стихотворениях: «Видение на берегах Леты», «Певец в Беседе любителей русского слова», «П. А. Вяземскому» («Я вижу тень Боброва...») и др.

Надпись к портрету Н. Н.

("И телом и душой ты на Амура схожа...")


И телом и душой ты на Амура схожа:
Коварна и умна и столько же пригожа.

Надпись к портрету Н. Н . Впервые - «Собрание русских стихотворений», ч. 5, М., 1811, стр. 216, под заглавием «К портрету -вой». Печ. по «Опытам», стр. 209. Из нового издания «Опытов» Батюшков собирался эту надпись исключить. Адресат стихотворения неизвестен.

<На членов Вольного общества любителей словесности>

("Гремит повсюду страшный гром...")


Гремит повсюду страшный гром,
Горами к небу вздуто море,
Стихии яростные в споре,
И тухнет дальний солнцев дом,
И звезды падают рядами.
Они покойны за столами,
Они покойны. Есть перо,
Бумага есть и - всё добро!
Не видят и не слышут
И всё пером гусиным пишут!

На членов Вольного общества любителей словесности ›. Впервые - РА, 1883, т. 1, стр. 230. Входит в письмо Батюшкова к Дашкову от 9 августа 1812 г. Направлено против членов «Вольного общества любителей словесности, наук и художеств», деятельность которого в это время приобрела мелочный, несерьезный характер. В письме, содержащем стихи, последним предшествуют слова: «Поговорить ли с вами о нашем обществе, которого члены все подобны Горациеву мудрецу или праведнику, все спокойны и пишут при разрушении миров» (Соч., т. 3, стр. 199). Батюшков здесь имеет в виду начало Отечественной войны 1812 г.

Солнцев дом - выражение из надписи Державина «На освящение Эрмитажного театра 28 января 1808 г.», которое Батюшков, очевидно, считал неудачным.

"Всегдашний гость, мучитель мой..."


Всегдашний гость, мучитель мой,
О Балдус! долго ль мне зевать, дремать с тобой?
Будь крошечку умней или - дай жить в покое!
Когда жестокий рок сведет тебя со мной -
Я не один и нас не двое.

Между 1809 и 1812 (?)

«Всегдашний гость, мучитель мой... ». Перевод эпиграммы французского поэта Экушара Лебрена (1729-1807) «О, la maudite compagnie... ». Впервые - «Опыты», стр. 202.

Балдус - ироническое прозвище тупого и глупого писателя-педанта, применявшееся поэтами-карамзинистами для осмеяния своих литературных противников. В. Л. Пушкин называл так Шишкова в своем «Послании к В. А. Жуковскому». Ср. «Послание А. И. Тургеневу», стр. 236. Возможно, что Батюшков направлял эпиграмму против какого-то писателя-шишковиста.

На поэмы Петру Великому

("Не странен ли судеб устав!..")


Не странен ли судеб устав!
Певцы Петра - несчастья жертвы:
Наш Пиндар кончил жизнь, поэмы не скончав,
Другие живы все, но их поэмы мертвы!

На поэмы Петру Великому . Впервые - ПРП, ч. 4, стр. 274, без подписи. Авторство Батюшкова устанавливается его письмом от конца февраля - начала марта 1817 г. к Гнедичу, где поэт просит его не включать эпиграмму в «Опыты» (Соч., т. 3, стр. 420-421), что Гнедич и сделал. Эпиграмма направлена против эпигонов классицизма, авторов неудачных поэм о Петре Великом (имеются в виду поэмы Р. Сладковского «Петр Великий», 1803; кн. С. Шихматова «Петр Великий», 1810; А. Грузинцева «Петриада», 1812).

Наш Пиндар - М. В. Ломоносов, не окончивший свою героическую поэму «Петр Великий» (были написаны только две песни поэмы).

<Об А. И. Тургеневе>

("Ему ли помнить нас...")


Ему ли помнить нас
На шумной сцене света?
Он помнит лишь обеда час
И час великий комитета!

Об А. И. Тургеневе ›. Впервые - РА, 1867, стлб. 1463. Входит в письмо Батюшкова к Дашкову от 25 апреля 1814 г. Передавая в письме приветы знакомым, Батюшков «минует» А. И. Тургенева, так как ему кажется, что тот его забыл; перед стихами в письме говорится: «Тургеневу ни слова обо мне» (Соч., т. 3, стр. 264).

Он помнит лишь обеда час И час великий комитета. А. И. Тургенев, известный как гастроном, в 1814 г. занимал высокие должности, в частности являлся помощником статс-секретаря в Государственном совете.

На полях этого экземпляра записаны названия еще нескольких стихотворений, нам неизвестных. Потом все названия зачеркнуты. Уничтожил Батюшков эти стихи или не написал – неизвестно. А помета к исключенным из книги стихам («В будущем издании выкинуть все, что зачеркнуто») похожа скорее на завещание автора будущим издателям и, во всяком случае, не свидетельствует о намерении заняться переизданием сейчас же. Среди заглавий неизвестных пьес обращает на себя внимание «Воспоминание Италии», – видимо, это стихотворение должно было продолжить цикл «Воспоминаний».
Бестактность Воейкова, опубликовавшего в «Сыне отечества» стихотворение Плетнева «Б<атюшков> из Рима» без подписи (так что многие, и в их числе Карамзин, приняли эти довольно слабые стихи за батюшковские), потрясла поэта. В неловкой попытке Плетнева выразить почтение живому классику и в коммерческой уловке Воейкова он усмотрел злонамеренность: ведь если сегодня «делают идолом», то «завтра же в грязь затопчут». Да и в самих стихах многое могло задеть Батюшкова:
Напрасно, ветреный поэт,
Я вас покинул, други,
Забыв утехи юных лет
И милые заслуги!
Мало того, что Плетнев в сотый раз выставил изжитую маску «ветреного поэта», он соответственно переосмыслил драматические каменецкие элегии (эта строфа – парафраз «Разлуки»).
Далее Плетнев продолжает в том же духе:
Веселья и любви певец,
Я позабыл забавы,
Я снял свой миртовый венец
И дни влачу – без славы!
Батюшкову ничего не стоило принять эти строки за прямое оскорбление; ему не приходило в голову, что публика не пережила того, Что он пережил; что другие читали прекрасные стихи, а не небрежные записи в «журнале поэта»... А Плетнев между тем был не только искренним почитателем Батюшкова, но и тонким критиком. Он, в частности, заметил, что Батюшков, «кажется, не верит, чтобы все, прекрасное для него, было прекрасным и для других»1, – и видел в недоверии к себе источник батюшковского совершенства. Но даже если поэт и знал об этих высказываниях Плетнева, – он не смог его простить.
Находясь на грани безумия, Батюшков не выдержал и запротестовал против вольного обращения со своей биографией: «Скажи им, что мой прадед был не Анакреон, а бригадир при Петре Первом, человек нрава крутого и твердый духом. <...> Скажи, Бога ради, зачем не пишет он биографии Державина? Он перевел Анакреона, следственно, он – прелюбодей; он славил вино, следственно – пьяница...» (из письма Гнедичу от 21 июля / 3 августа 1821 года)2.
Вместе с этим письмом Батюшков послал Гнедичу предназначенное для печати опровержение, где, отрекаясь от писательства, он как бы отстранялся от своей
__________________

1 Плетнев ПА. Сочинения и переписка, т. 1, с. 28.
2 Батюшков К.Н. Сочинения в 3-х томах, т. 3, с. 567.
__________________
книги: «Обещаю даже не читать критики на мою книгу: она мне бесполезна, ибо я совершенно и, вероятно, навсегда покинул перо автора»1.
«Батюшков прав, что сердится. Я бы на его месте с ума сошел от злости», – пишет Пушкин.
В 1824 году, в момент просветления сознания, Батюшков сочинил маленькое стихотворение, ставшее известным под названием «Изречение Мельхиседека»:
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
Это стихотворение включено в основной корпус текстов Батюшкова и с тех пор неизменно завершает издания его стихотворений. Получилось так, что Полное собрание сочинений поэта, как и «Опыты...», заключает стихотворение «опоздавшее» и «случайное».
Остальная часть жизни Батюшкова – вне литературы.
__________________

1 Батюшков К.Н Сочинения в 3-х томах, т. 3, с. 568.
__________________

А.Л. ЗОРИН
К. Н. БАТЮШКОВ В 1814-1815 ГГ.1

Вторая половина 1814 г. – начало 1815г. – переломный этап в биографии Батюшкова. Возвратившись в Петербург из заграничного похода и ожидая там решения своей участи, он получает, впервые за долгие годы, возможность оглядеться и осмыслить те катаклизмы мировой истории, свидетелем и участником которых ему довелось быть. Память о странствиях и утратах, а также пришедшиеся на эти месяцы служебные и личные неудачи усугубили пережитый поэтом кризис, в конечном счете приведший его к кардинальной переоценке тех ценностей, на которых прежде основывалось его творчество. Но чтобы глубже понять характер этого кризиса, необходимо прежде всего восстановить внешнюю канву биографии Батюшкова, во многом уточнив наши представления о трудах и днях поэта в эти драматические месяцы.
__________________

1 Печатается по Известия АН СССР Серия литературы и языка Том 47, № 4, 1998.
__________________
Как известно, Батюшков вернулся в Петербург около 10 июля 1814 г. и три недели провел больным в доме Е.Ф. Муравьевой, работая над сценарием торжественного праздника в Павловске и «Письмом к И.М. М(уравьеву)-А(постолу) о жизни и сочинениях г. Муравьева». Об этом поэт рассказал в письме П.А. Вяземскому (от 27 июля 1814 г.). 7 августа, узнав о болезни Вяземского и его детей, Батюшков посылает другу записку, в которой просит его написать «несколько строк и развеять наши страхи» . Страхам этим, увы, не суждено было быть развеянными. «Я получил твое письмо, любезный князь, и с горестию читал его несколько раз» , – откликается Батюшков 27 августа на известие о кончине первенца Вяземских Андрея. Однако неделей позже (4 сентября), в следующем письме, Батюшков сетует, что уже месяц не получал от Вяземского ни строки.
Очевидно, что письмо Вяземского, сообщавшего о смерти сына, Батюшков получил сразу после 7 августа, но ответил на него с большой задержкой. Столь длительное молчание в подобных обстоятельствах может быть объяснено, на наш взгляд, только тем душевным потрясением, которое переживал в эти дни сам Батюшков. Подтверждение этому можно найти в том же письме.
«Бога роди, люби меня, и если тебе не совершенно чужды мои горести, то будь моим утешителем, скажи мне что-нибудь такое, что бы снова могло меня привязать к жизни», – пишет Батюшков. Вопреки элементарному такту, он не предлагает утешения, но просит его и говорит о своих страданиях больше, чем о горе, постигшем друга. «Все, что я видел, что испытал в течение шестнадцати месяцев, оставило в моей душе совершенную пустоту» . Впервые процитировавший это (тогда неопубликованное) письмо Н.В. Фридман уверенно сделал после слов «шестнадцати месяцев» конъектуру «войны» и заключил, что Батюшкова «ужасали грозные исторические события» . Думается, однако, что речь здесь идет об ином.
Некруглое число «шестнадцать месяцев» явно отсылает читателя к определенному времени – концу апреля 1813г. Между тем первые военные впечатления Батюшкова связаны с его путешествием по разоренной России в сентябре 1812г. , а его боевая служба началась позже: в армию поэт отбыл только 24 июля 1813 г. С февраля же по июль 1813 г. он жил в Петербурге, в целом спокойно и даже довольно весело. Ключ к пониманию произошедших в это время событий дает, однако, письмо поэта сестре Александре Николаевне, до сих пор из-за неверной датировки не привлекавшее внимания исследователей.
«Никогда, мой друг, более не чувствовал нужды в большом, или, по крайней мере, независимом состоянии, – писал Батюшков. – Я мог бы быть счастлив – так думаю, по крайней мере, – если б имел оное, ибо время пришло мне жениться, одиночество наскучило. Но что могу без состояния? Нет! Поверь мне – ты меня знаешь, не решусь даже из эгоизма себя и жену сделать несчастливыми» . Письмо, откуда взяты эти строки, датировано Л.Н. Майковым 4 мая 1810 г. В подлиннике, однако, последняя цифра в обозначении года написана крайне неразборчиво [РО ГПБ, ф. 50, ед. хр. 22, л. 17]. В то же время содержание письма не позволяет сомневаться, что оно было написано в 1813г.
Прежде всего, Батюшков здесь уговаривает сестру не «огорчать себя мыслью» что он будет в армии . Приказа генерала Бахметева об отправке в армию поэт ждал весной и летом 1813 г. В мае 1810 г. мыслей подобного рода у него не было и не могло быть. Кроме того, в этом же письме Батюшков говорит о намерении Александры Николаевны построить себе дом в Хантонове и о продаже пустоши. Эти две темы развиты и в письме поэта сестре от 14 июля 1813г. . Таким образом, говоря о месяцах, оставивших в его душе «совершенную пустоту», Батюшков начинал отсчет с конца апреля – начала мая 1813г., когда он был столь сильно поражен мыслью о необходимости и невозможности устройства собственной семейной жизни.
Уточнив время завязки любовной драмы Батюшкова, мы одновременно датируем и ее кульминацию. Традиционно окончательный разрыв поэта с его возлюбленной, А.Ф. Фурман, датируется январем 1815 г. и связывается с постигшим в эти дни поэта нервным расстройством [см.: 6, с. 403; 7, с. 184 и др]. Предлагаемое истолкование письма к Вяземскому от 27 августа 1814 г. свидетельствует, что к этому времени ситуация уже вполне определилась. Подтверждением этому служит известное письмо Батюшкова сестре от августа 1814 г., где он резко опровергает дошедшие до Александры Николаевны и, по-видимому, не вовсе безосновательные слухи о его предстоящей женитьбе: «Жениться с нашими обстоятельствами! По расчету? Но я тебя спрашиваю, что принесу в приданое моей жене? Процессы, долги родственников, вражду и вечные ссоры. Если б еще могла извинить или заменить это взаимная страсть? – И что касается до сего, то я еще предпочту женитьбу без состояния той, которая основана на расчетах. Без состояния? <...> Но оставим это» . В кризисный момент поэт обосновывает недоступность для себя семейного счастья теми же доводами, что и при начале всей коллизии.
Впрочем, близкие Батюшкову люди долго сохраняли надежду, что его брак еще можно устроить. В письмах к Е.Ф. Муравьевой от 11 августа и 17 декабря 1815г. Батюшков, явно отвечая на не дошедшие до нас предложения его тетушки и благодетельницы, отказывается от попытки примирения с А. Фурман . А 6 августа 1816 г. он пытается поставить последнюю точку в этом деле: «Я три года мучался, долг исполнил и теперь хочу быть совершенно свободен <...>. Не думаю, чтобы та особа меня любила, а если что-нибудь и было похожее, то я, конечно, забыт скоро: прошло два года» , – пишет он Е.Ф. Муравьевой. Последняя фраза вновь возвращает нас все к тому же драматическому месяцу – августу 1814 г. Однако хлопоты Екатерины Федоровны, видимо, не кончились и на этом. Еще 2 мая 1818г. Никита Муравьев, откликаясь на недошедшее до нас сообщение его матери, писал ей: «Как хорошо, что у Вас теперь Кост. и Анн.» [ЦГАОР, ф. 1153, оп. 1, ед. хр. 43, л. 35]. Очевидно, Муравьевы еще рассчитывали поправить дело.
Работая в 1880-х годах над биографией Батюшкова, Л.Н. Майков обратился к Помпею Николаевичу Батюшкову за сведениями об А.Ф. Фурман. В ответном письме П.Н. Батюшков выразил решительные сомнения в том, что его брата что бы то ни было связывало с Анной Федоровной. «Положение ее у Олениных было ниже второстепенного в светском отношении, – писал он, – насколько я знаю, никаких отношений между ними не было и быть не могло» [РО ИРЛИ, ф.166. ед. хр. 188, л. 166 об.]. Тем не менее Майков сохранил рассказ об Анне Федоровне в своей биографии подробнее о ней см.: . Он был прав. Сведения о любви Батюшкова восходят к очень осведомленной А.И. Васильчиковой , дочери И.П. Архарова, с семьей которого Батюшков сблизился зимой 1812-1813 гг. в Нижнем Новгороде. Позднее А.И. Васильчикова была очень близка с Олениными, воспитывавшими Анну Федоровну, и до последних лет ее жизни окружающие поражались, «с какою ясностью заключались в ее памяти все подробности минувшего» (9).
«Присылай мне все, что напишешь. Здешнего ничего читать не хочется, кроме Батюшкова прекрасных безделок. Истинный талант – но и у него свое горе» [РО ИРЛИ, ф. 309, ед. хр. 471 За, л. 49 об.], – писал А.И. Тургенев В.А. Жуковскому 22 декабря 1814 г. «Свое горе» Батюшков переносил мужественно. К этому же письму Тургенев приложил подробные замечания Батюшкова на послание Жуковского «Александру I» (содержавшее эти замечания письмо Батюшкова А.И. Тургеневу, датированное Л.Н. Майковым и вслед за ним В.А. Кошелевым октябрем – ноябрем 1814г., было в действительности написано около 20 декабря). Батюшков много работает в эти месяцы над изданием сочинений М.Н. Муравьева, пишет стихи и прозу: сказку «Странствователь и домосед», «Элегию», последние строки которой он привел в письме П.А. Вяземскому от февраля 1815 г. , «На развалинах замка в Швеции», очерк «Прогулка в Академию художеств». Вместе с тем некоторые произведения Батюшкова, традиционно датируемые этим периодом [см.: 4; 5, т. I, И; 6, с. 403], вероятней всего, были написаны позднее.
Прежде всего это относится к стихотворению «Тень друга», описывающему видение Батюшкова на корабле, плывшем из Англии в Швецию. Более чем шесть десятилетий спустя П.А. Вяземский указал, что эта элегия была создана Батюшковым непосредственно во время плавания . Это позднее свидетельство противоречит, однако, интонации стихотворения, которое очевидным образом представляет собой воспоминание о более или менее давнем происшествии («Я берег покидал туманный Альбиона») и по тематике, образной системе и настроению связано с очерками «Воспоминание мест, сражений и путешествий» и «Воспоминание о Петине», написанными осенью 1815 г. в Каменце. Там же и тогда же был создан и очерк «Путешествие в замок Сирей». При публикации поэт снабдил его подзаголовком «Письмо из Франции к господину Д(ашкову)» и датой «26 февраля 1814», указывавшей не на время написания очерка, но на день посещения Батюшковым замка маркизы дю Шатле. Это обстоятельство представляет, на наш взгляд, специальный интерес, поскольку в творчестве Батюшкова есть два аналогичных случая, еще не отмеченных исследователями.
Письма Батюшкова Д.В. Дашкову от 25 апреля 1814 г. и Д.П. Северину от 19 июня 1814 г. представляют собой многостраничные, подробные статьи с описаниями впечатлений поэта от занятого русскими войсками Парижа и его пребывания в Англии и Швеции. В то же время существует ясное свидетельство Д.В. Дашкова, что за полгода, до 25 июля 1814г., «от Батюшкова не было <.. .> ни одной грамотки» [И, ст. 497]. Что касается письма Д.П. Северину, то его подлинник сохранился [РО ГПБ, ф. 50, ед. хр. 26]. На первом листе почерком Батюшкова написан заголовок: «Письмо С. из Готенбурга», а по тексту проведена довольно интенсивная стилистическая правка. В примечаниях ко второму тому «Сочинений Батюшкова» Л.Н. Майков заметил, что письмо Северину «судя по рукописи его <...> было самим Константином Николаевичем приготовлено к печати» . Исследователь, однако, никак не учел этого обстоятельства при подготовке тома батюшковской эпистолярии. Нам представляется, что эти два письма были, как и «Путешествие в замок Сирей», написаны поздней указанных в них дат (их точная датировка не представляется возможной) и мыслились автором как полноценные путевые очерки, поданные, в соответствии с восходящей еще к «Письмам русского путешественника» традицией, в форме дружеских писем. Думается, что два эти письма в какой-то мере объединены и общим замыслом – противопоставлением безумной и легкомысленной Франции свободной и процветающей Англии, поддерживающей себя «совершенным почитанием нравов, законов гражданских и божественных» . По неизвестной причине Батюшков не напечатал их сам, но они были опубликованы в «Памятнике отечественных муз на 1827 г.» и «Северных цветах на 1827 г.» друзьями поэта, у которых их литературный характер не вызывал сомнений.
Сделаем здесь небольшое отступление. Уточняя время написания некоторых писем Батюшкова, нельзя пройти мимо ярчайшего образца его литературной критики – письма П.А. Вяземскому с замечаниями на послание «К подруге». Л.Н. Майков датировал его первой половиной 1815 г. , В.А. Кошелев – мартом 1815г. . «Я доволен твоим посланием и уверительно могу сказать, что оно лучше всех твоих стихов» , – писал здесь Батюшков. Поэтому, публикуя другое письмо Батюшкова Вяземскому с более ранним упоминанием о том же послании («Прекрасно! Твое послание лучше всех твоих стихов») , автор этих строк ошибочно отнес его к январю 1815г. Между тем некоторые сведения, сообщаемые здесь Батюшковым, давали возможность для точной датировки обоих этих писем: «Спешу сказать тебе, что Жуковскому дали Анну 2-ой степени <...>. Это мне сказал Тургенев, но еще не верное, он слышал в Канцелярии Военного министра и просил на всякий страх поздравить Жуковского <...> Тургенев очень болен, я насилу привез его от Строганова, где он не мог даже ужинать» . Текст этот совпадает со словами из письма Батюшкова Жуковскому от 30 июня 1813 г.: «Тургенев провел сегодня вечер у графа Строганова вместе со мною и так занемог, что писать к тебе, мой добрый Василий Андреевич, не в силах, а писать есть о чем: слух носится, что тебе назначена Анна 2-го класса, и Тургенев тебя велел с ней поздравить; он слышал от служащих при военном министре о сей государевой милости» . Таким образом, можно с уверенностью сказать, что письмо Вяземскому с первым отзывом о послании «К подруге» было написано в тот же день, 30 июня 1818 г., а письмо с замечаниями – несколько позднее.
В связи с этим поправками встает вопрос и о датировке самого послания Вяземского. Л.Я. Гинзбург, опираясь, в частности, на все то же письмо Батюшкова, отнесла работу над посланием к 1815 г. . Датировка эта была поддержана в последнем издании стихотворений Вяземского К.А. Кумпан, указавшей, однако, что определенно 1815 г. можно датировать лишь «последний слой правки» в автографе стихотворения . Представляется, что первая редакция послания была создана в 1813 г., когда Вяземский, по словам Батюшкова, «оставил берега Волги и переселился на старое жилище» в Остафьево. Примерно в это же время было написано Батюшковым и «Послание к А.И. Тургеневу» («Есть дача за Невой...»). Первоначальная датировка Л.Н. Майкова – 1817-1818 гг. была пересмотрена Л.В. Тимофеевым, указавшим, что Батюшков и упоминаемый в стихотворении художник О. Кипренский находились совместно в Петербурге только в 1812-1814 гг. . Обращение к автографу «Послания» [РО ИРЛИ, ф. 309, ед. хр. 124, л. 222-222 об.] позволяет конкретизировать это указание. Дело в том, что текст стихотворения сопровождается в рукописи припиской, где Батюшков просит прислать ему ответ «в дом г. Сиверса в Почтамтской» [там же, д. 222 об.]. Между тем 17 мая 1813г. поэт сообщил сестре, что переехал по этому адресу , так что письмо в Тургеневу было, несомненно, написано чуть раньше или чуть позже этой даты.
Возвращаясь в 1814-1815 годы, необходимо заметить, что напряженная литературная работа сопровождалась у Батюшкова нарастанием душевного кризиса, усилением сомнений в собственном даровании и во внутренней значимости поэтического творчества вообще или, по крайней мере, тех поэтических «прекрасных безделок», признанным мастером которых он был. Приведем несколько цитат из его писем к Вяземскому этого периода: «Мне кажется, что и слабое дарование, если когда я имел, погибло в шуме политическом и беспрестанной деятельности» (27 августа 1814г.). «Я ничего печатать не хочу и долго не буду, а пишу для себя» (10 января 1815 г.). «Какие стихи тебе надобно! Мне кажется, я отроду не писал стихов, а если писал, то раскаялся» (вторая половина января 1815г.). «Я справедливо жалуюсь на мою судьбу, которая лишила меня даже и дарования. <.. .> Стихи и рифмы наскучили, и им я приписываю мои недостатки и странности ума и сердца моего, от которых я хочу исправиться и не могу». «Еще повторяю: какая мне польза от них существенная, кроме дружбы вашей» (февраль 1815) . Батюшков и раньше склонен был, по крайней мере в теории, требовать от талантливого поэта произведений значительных по теме и жанру [см.: 15, с. 280, 289 – 290]. Теперь такого рода настроения в нем резко усиливаются. В одном из примечаний к «Письму <...> о сочинениях г. Муравьева» он высказал настойчивое пожелание, чтобы Жуковский «не истощал бы своего бесценного таланта на блестящие безделки» . В первую очередь упрек такого рода был формой самокритики, хотя мнение Батюшкова о собственном таланте далеко не было столь высоким. (Позднее, в 1816 г., в «Речи о влиянии легкой поэзии на язык» Батюшков задним числом оправдает поэтические «безделки» тем, что они способствуют «богатству языка, столь тесно сопряженному с образованностью гражданскою. С просвещением и, следственно, с благоденствием страны» , но в месяцы кризиса это решение еще не приходило ему в голову.) Особенное раздражение вызывала у Батюшкова сатира. В сентябре он знакомится с «Ноэлем» Вяземского, содержавшим, в частности, выпады против И.М. Муравьева-Апостола, и глубоко обижается на автора. «Батюшков здесь и сердится на Вяземского» [РО ИРЛИ, ф. 309, ед. хр. 471 За], – писал 29 сентября А.И. Тургенев Жуковскому. «Ты не похож на нашего приятеля Вяземского, который на место замечаний на мое письмо о Муравьеве прислал мне кучу площадных шуток, достойных <В.Л.> Пушкина» , – жаловался тому же Жуковскому сам Батюшков 3 ноября. В письме Вяземскому от 10 января 1815 г. Батюшков очень резко нападает на «Дом сумасшедших» Воейкова, о котором он знал только по слухам, и противопоставляет ему с нарочитым полемическим вызовом Жуковского, в чьем послании «Александру I» он увидел свой идеал «важного» сочинения . (Взвинченно-восторженный отзыв Батюшкова на послание см. в его письме Жуковскому от 29 декабря 1814 г. ). Непримиримый тон Батюшкова (позже, прочитав «Дом сумасшедших», он изменил свое отношение к этому произведению ) снова вызван тем, что свои упреки он адресовал прежде всего себе самому. Батюшков помнил, что сам отдал немалую дань литературной сатире, и скандал, который в начале 1815 г. грозил разразиться вокруг его «Певца в беседе славянороссов», поэт неизбежно должен был воспринять как закономерное, в известном смысле, возмездие за прегрешения молодости. «В мое отсутствие здесь разошлись мои стихи «Певец», – рассказывал он в том же письме от 10 января. – Вот все славяне поднялись на меня. Хотят жаловаться. Но я ничьих имен не подписывал, и вольно им брать на себя чужие грехи. Как бы то ни было, это скучно и начинает меня огорчать» .
Пятью годами раньше Батюшков усматривал в «грозе», поднявшейся на него в связи с «Видением на берегах Леты», «верный знак», что его сатира «хорошо написана» . Гнев литературных противников льстил его авторскому самолюбию. Теперь настали иные времена.
Глубокое смятение Батюшкова – следствие исторических потрясений, «расстроивших» его «маленькую философию» , любовной драмы, нараставших сомнений в собственном поэтическом даре – усугубилось в эти месяцы общим неустройством его дел. Конец 1814 г. был для поэта временем нового ухудшения отношений с отцом, обострения денежных проблем. «Писанные тобой чудеса, начиная с долгов, я давно знал; радуюсь, что ты не согласилась на предложение А<нны> Л<ьвовны>, предложение гнусное и гадкое вместе» (РО ГПБ, ф. 50, ед. хр. 22, л. 49), – писал Батюшков сестре 27 июля 1814 г. Слова эти были купированы при публикации письма Л.Н. Майковым, вероятно, не желавшим оскорблять П.Н. Батюшкова, племянника Анны Львовны – сестры отца поэта.
В чем состояло ее предложение, сказать невозможно, но то, что атмосфера в семье была более чем напряженной не вызывает сомнений. Тяготила Батюшкова и неуверенность в будущем – задуманный перевод в гвардию с повышением в чине и последующей отставкой не удавался. Неудивительно, что все это в конце концов свалило его с ног.
Простуда, которой Батюшков заболел 7-8 января 1815 г. , дала, как мы бы сегодня выразились, серьезные осложнения и спровоцировала тяжелый нервный кризис, от которого поэт начал оправляться только к концу месяца , а в середине марта, во время Великого поста, он отправляется с Е.Ф. Муравьевой в Тихвин на богомолье. Впервые об этом обстоятельстве биографии Батюшкова стало известно из его письма к Вяземскому, опубликованного Н.В. Фридманом , который датировал письмо февралем 1815 г. Точная дата этой поездки устанавливается из письма А.И. Тургенева Жуковскому от 15 марта 1815 г., где сообщается, что Батюшков «еще не вернулся из Тихвина, куда поехал с Е.Ф. Муравьевой» [РО ИРЛИ, ф. 309, ед. хр. 4713 б, л. 7 об. -8].
Значение этого события в биографии Батюшкова трудно переоценить. В Успенском соборе Богородицкого монастыря в Тихвине находилась знаменитая икона Тихвинской Божьей матери. Созданная, по современным разысканиям, художником Игнатием Греком , она, по церковному преданию, почиталась «писанной во время земной жизни Божией Матери <...> Св. Апостолом и Евангелистом Лукою» и имела славу древнейшей чудотворной иконы в России . Многочисленные легенды рассказывали о чудесном явлении иконы, ее спасении при пожарах и других бедствиях, ее роли в отражении шведского нашествия и, естественно, бесконечных исцелениях страждущих телом и душою . Существенно, что Е.Ф. Муравьева и Батюшков отправились в Тихвин в так называемую «неделю православия» – вторую неделю великого поста, приходившуюся в 1815 г. на 8-14 марта. Именно в эту неделю в монастыре совершалась «полная служба в честь» иконы «по случаю бывающего в это время великого народного стечения на Тихвинскую ярмарку» . Немаловажно и то, что Тихвинский монастырь находился в непосредственной близости от родовых имений Батюшковых, в частности от усадьбы в Даниловском, где Константин Николаевич провел детство. Учитывая вполне патриархальный нрав деда Льва Андреевича, воспитывавшего поэта в те годы , не исключено, что маленький Батюшков мог участвовать в Тихвинских богомольях, привлекавших в дни Великого поста огромное количество народа. Во всяком случае, такого рода поездка почти в родные края должна была восприниматься Батюшковым, пережившим неприятельское нашествие на Россию и крушение всех основ бытия, напряженно искавшим того, «что вечно, чисто, непорочно» , как приобщение к святыням детства.
К религиозному обращению Батюшков был подготовлен. «Как большинство своих современников, в "чудесных событиях" победы над Наполеоном и в его низложении он видел теперь непосредственное вмешательство Высших Сил» , – писал Л.Н. Майков. «Никогда религия и священные обряды ее не казались мне столь пленительными!» – восклицает Батюшков в «Письме С. из Готенбурга» (письмо Д.П. Северину от 19.06.1814 г.), посетив англиканское богослужение в Гариче . По причинам, о которых речь шла выше, мы не можем сказать, были ли эти слова написаны до или после поездки в Тихвин, но, так или иначе, в них зафиксировано пробуждение того чувства, которое несколько лет будет окрашивать основные произведения Батюшкова.
О происшедшем в нем душевном перевороте Батюшков со всей определенностью рассказал в элегии «К другу». «Так все здесь суетно в обители сует! / Приязнь и дружество непрочно! <...> Так ум мой посреди сомнений погибал. Все жизни прелести затмились: / Мой гений в горести светильник погашал, / И музы светлые сокрылись. / Я с страхом вопросил глас совести моей.../ И мрак исчез, прозрели вежды: / И вера пролила спасительный елей / В лампаду чистую надежды» .
Образ гения, погашающего светильник, настолько распространен и традиционен в поэзии и живописи, что исследователи обычно не замечают здесь совершенно отчетливой автореминисценции. «Возьмите боги жизнь! Что в ней без упованья? / Без дружбы! Без любви, без идолов моих / И муза, сетуя, без них / Светильник гасит дарованья» – это строки из посвященной истории любви поэта к А.Ф. Фурман «Элегии» привел Батюшков в письме к Вяземскому в феврале 1815г. незадолго до паломничества в Тихвин. Во второй половине года в обращенном к тому же Вяземскому стихотворении он рассказывает о том, что помогло ему вновь возжечь светильник. «Элегия» и «К другу» оказываются как бы поэтическим эквивалентом картин, описанных Батюшковым также осенью 1815 г. в очерке «Две аллегории». На первой из этих картин гений, преследуемый Фортуной, «потушает свой пламенник», а на второй Любовь (речь идет, конечно, о небесной любви; ср.: «Когда струей небесных благ / Я утолю любви желанье» в стихотворении «Надежда») опять «возжигает» его .
Таким образом, опубликованное Н.В. Фридманом письмо было написано во второй половине марта, судя по тому, что следующее письмо датируется 25 марта , где-то около 18-го числа. Замечательно, что впервые за долгие месяцы Батюшков с внутренним удовлетворением пишет о селе и с известным оптимизмом о будущем: «Так, надобно переменить род жизни. Благодаря Бога я уже во многом успел <...> у меня есть свой характер, я это испытал на днях. Я умею подбирать в бурю парусы моего воображения. Слава Богу и этого довольно на нынешнее время: вперед будет лучше» . Более того, Батюшков чувствует себя вправе обращаться к другу с поучениями и наставлениями: «Старайся укротить маленькие страсти, успокоить ум и устремить его на предметы, достойные человека <...>. Ты же, счастливец, сокрой себя на месяц или на два: перемени образ жизни своей. Читай полезное, будь полезен другим, сотвори себя снова» .
Поэт снова возвращается здесь к «шутке, которая вырвалась из-под пера» его, и сурово осуждает себя за нее, призывая и Вяземского отказаться от полемики. «Я подкреплю мои замечания словами доброжелательного Ролленя, – пишет Батюшков. – Прочитай страницу 90, 91, 92 Oeuvres completes de Rollen a Pans chez Нёпёе, письмо его к Ж.Б. Руссо. Я не осмелился бы взять на себя сделать такой упрек твоей совести, если бы большая часть поучений Ролленя не относилась прямо ко мне» . Издание Роллена, о котором пишет Батюшков, не отыскивается в отечественных библиотеках, в связи с чем Н.В. Фридман и уклонился от комментирования этой отсылки . Между тем текст, о котором идет речь, нетрудно установить по содержанию. Батюшков, несомненно, имеет в виду письмо от 10.111.1736 г., в котором знаменитый историк отвечает на стихотворное послание своего корреспондента, защищавшего Ш. Роллена от недоброжелателей. Документ этот, прочитанный Батюшковым в один из кульминационных моментов жизни, оказал на поэта сильнейшее воздействие. Для понимания дальнейшего отношения Батюшкова к литературной борьбе, его скептицизма по отношению к «Арзамасу», его настороженности к критическим похвалам письмо это исключительно важно. Мы приведем оттуда несколько фрагментов.
«Вы хотите напомнить в мыслях и выражениях столь же изящных, сколь и энергических, то редкое счастье, которого удостоилась моя «Древняя история», встретив почти единодушные похвалы.<...> Чем более я исследую себя, тем больше думаю о том, что я есть и что я могу, тем меньше я понимаю, каким образом публика могла оказаться столь предубежденной в мою пользу, и я не вижу этому иной причины, кроме той, о которой вы мне напоминаете и которая должна погасить во мне всякое тщеславие и вызвать во мне живую и вечную благодарность Тому, кому единственно я обязан этим успехом и от кого жду иных благодеяний, несравненно более важных.<...> Я нахожу, сударь, во-первых, что вы слишком часто и слишком сильно нападаете на тех, кто критиковал вас с дурными намерениями.<...> Когда ты уже отразил врагов один или два раза, они не заслуживают более иного возражения, кроме молчания, и, как вы сами хорошо сказали, нравов, достойных того, чтобы посрамить их. Кроме того, такие споры мало занимают публику, которая гневается, видя, что столь прекрасные стихи использованы по такому легкомысленному поводу.<.. .> Я беспокоюсь, впрочем, отнюдь не только о суде публики на ваш счет. Я предвижу также куда более грозный суд, который заставляет меня волноваться, тревожиться, бояться за друга, которого я люблю со всей возможной нежностью, но которого я люблю во имя вечности» .
Сходство этих цитат со многими эпистолярными высказываниями Батюшкова совершенно разительно. Трудно сомневаться в том, что фигура французского историка ассоциировалась в сознании Батюшкова с высшим для него и его корреспондента авторитетом. Карамзин, как известно, никогда не вступал в полемику. «Карамзина осыпали насмешками, он оградился терпением и историей» , – писал Батюшков Вяземскому 11 ноября 1815г., уговаривая его не участвовать в скандале вокруг «Липецких вод» А. Шаховского, скандале, давшем начало «Арзамасу».
Разумеется, Вяземский остался глух ко всем этим увещеваниям. «Будь Батюшковым, каким был, когда я отдал тебе часть моего сердца, или не требуй моей любви, потому что я рожден любить Батюшкова, а не другого. Моих стихов тебе не посылаю, потому что ты хочешь важного, а у меня его нет» (РО ИРЛИ, ф. 19, ед. хр. 28, л. 4 об., цит. ) – отвечал он в письме от 5 апреля. Еще резче выразился Вяземский в не дошедшем до нас письме к Тургеневу, процитированном в альбоме А.П. Зонтаг: «Батюшков будет скоро кричать кликушей в церквах и в народе прослывет Константином Юродивым» (РО ИРЛИ, ед. хр. 9625, л. 42). Эти слова Вяземского в альбоме не датированы, Но есть все основания предположить, что они написаны именно весной 1815г. Поэты встретились в Москве летом 1815г., провели вместе 1816г., обменивались нежными письмами в 1817 г., но трещина, возникшая между ними в эти месяцы, так никогда и не была заделана до конца.
Может показаться, что предпринятой нами реконструкции противоречит письмо, отправленное Батюшковым Е.Ф. Муравьевой после возвращения в Хантоново. Л.Н. Майков датирует его февралем 1915 г. и в примечаниях указывает, что оно было напечатано с подлинника (с. 714). Однако на подлиннике письма совершенно отчетливо рукой Батюшкова проставлена дата 27 апреля (ЦГАОР, ф. 279, ед. хр. 324, л. 1).
Это уточнение имеет большое значение для определения времени и обстоятельств знакомства Батюшкова с Пушкиным. О знакомстве этом мы знаем из одной не вполне ясной фразы Пушкина в письме Вяземскому от 27 марта 1816 г. «Обнимите Батюшкова за того больного, у которого год тому назад завоевал он Бову Королевича» , – писал Пушкин из Царского Села. М.А. Цявловский установил, что в начале 1815г. Пушкин болел дважды: 3-5 февраля и 31 марта- 2 апреля , и, исходя из предложенной Л.Н. Майковым датировки письма Батюшкова Е.Ф. Муравьевой, отнес встречу двух поэтов ко времени первой болезни. Однако физическое и моральное состояние Батюшкова в начале февраля 1815г. начисто исключало для него возможность визита в Царское Село. Кроме того, в трех известных нам письмах Батюшкова Вяземскому от февраля – марта ни слова не говорится о знакомстве с юным поэтом, в то время как Вяземский в январе прямо спрашивал друга: «Что скажешь ты о сыне Сергея Львовича?» (цит. по ).
Все эти противоречия дали В.А Кошелеву возможность осторожно усомниться в том, что знакомство поэтов действительно произошло в 1815 г., и категорически отвергнуть традиционную версию, по которой второе послание Пушкина,« Батюшкову» («В пещерах Геликона...»), представляет собой ответ на некое наставление, высказанное старшим поэтом младшему в ходе беседы. По мнению исследователя, декларированный в послании отказ Пушкина последовать совету Батюшкова обратиться к «высокой» поэзии представляет собой «не отсылку к какому-то реальному разговору, в котором бы Батюшков что-то Пушкину присоветовал», а обращение к знаменитому поэтическому манифесту Батюшкова, к его посланию «К Дашкову» . В проведенном В.А. Кошелевым сопоставлении обоих стихотворений есть много верного, но существенно, однако, что в послании «К Дашкову», написанном еще в 1813 г., ни слова не говорится о высокой поэзии. Батюшков отказывается здесь от «мирной цевницы» не ради громкой лиры, но ради личного подвига на поле брани: «Пока с израненным героем, / Кому известен к славе путь, / Три раза не поставлю грудь / Перед врагов сомкнутым строем,/ Мой друг, дотоле будут мне / Все чужды музы и хариты» . Это «пока» – «дотоле» как бы предполагает, что после того, как «жертва мести» будет принесена, поэт снова сможет «петь коварные забавы Армид и ветреных цирцей».
Таким образом, встреча Батюшкова и Пушкина могла состояться и, по нашему мнению, состоялась во время второй болезни младшего поэта, 31 марта – 2 апреля. Напомним, что слова «год назад» были сказаны Пушкиным в письме от 27 марта 1816г. Именно восторженный отзыв Вяземского о юном таланте и мог побудить Батюшкова посетить Царское Село. Тем самым становится понятно и отсутствие упоминаний об этом знакомстве в письмах Батюшкова – мы попросту не располагаем перепиской поэтов за апрель – июнь 1815 г., а летом он встретился с Вяземским в Москве и вполне мог обсудить свои впечатления в беседе с ним. Однако если Батюшков видел Пушкина и разговаривал с ним после своего тихвинского паломничества, то невозможно представить себе, чтобы он не посоветовал начинающему автору «писать важное» – такими советами он буквально донимал в это время куда более зрелых Вяземского и Жуковского. Тем самым мы можем уточнить и время написания пушкинского послания. Датированное М.А Цявловским февралем – маем 1815г. , оно было создано в апреле – мае.
Встреча с Пушкиным – последний документальный эпизод пребывания Батюшкова в Петербурге. Однако он еще провел в столице некоторое время. Год спустя, 3 апреля 1816г., Батюшков с сожалением писал Муравьевой из Москвы, что не может отпраздновать Пасху вместе с ней и ее детьми. «Прошлого года, – добавлял он, – я жестоко был оторван от вас около сего времени» . Пасха в 1815 г. приходилась на 18 апреля, а значит, поэт покинул Петербург незадолго до этой даты 27 апреля он писал Е.Ф. Муравьевой, едва прибыв в Хантоново из Даниловского, где пробыл шесть дней . Следовательно, в Даниловское Батюшков приехал 20-21 числа, для чего он должен был выехать из столицы примерно 15-17-го числа. Проведя около двух месяцев в деревне, он отправился к новому месту службы, в Каменец-Подольский.
Кризис рубежа 1814-1815 гг. оказался для Батюшкова плодотворным, и его вынужденное затворничество в Каменце ознаменовалось исключительно интенсивной творческой работой. Здесь был написан основной массив батюшковской прозы, родились многие шедевры его лирики. В этих произведениях сложилась и оформилась та новая система миропонимания, которая пришла у Батюшкова на смену его расстроенной «маленькой философии». В этом новом батюшковском жизнечувствовании сознание рокового трагизма, хрупкости земного существования разрешалось верой в провиденциальную осмысленность истории и человеческой судьбы, сосредоточенностью высших духовных интересов человека на «иной» жизни. С теми или иными колебаниями взгляды эти сохраняли свое значение для Батюшкова на протяжении нескольких лет, вплоть до нового кризиса, постигшего поэта в 1819-1820 гг. в Италии. Следствием «итальянского» перелома стало для него крушение последних упований и обостренное ощущение конечной бессмысленности и неоправданности бытия (см.), ощущение, продиктовавшее поэту его «Подражания древним», перевод «Мессинской невесты» Шиллера и нашедшее свое итоговое выражение в знаменитом «Изречении Мельхиседека». Многие обстоятельства этого последнего кризиса в жизни Батюшкова также могут и должны быть прояснены и уточнены. Но это уже тема другой статьи.

ЛИТЕРАТУРА
1. Майков Л.Н. К.Н. Батюшков, его жизнь и сочинения. СПб., 1896.
2. Кошелев В.А. Творческий путь К.Н. Батюшкова. Л., 1986.
3. Батюшков К.Н. Избранные соч. М., 1986.
4. Батюшков К.Н. Поли. собр. стих. М.-Л., 1964.
5. Батюшков К Н Соч. Т. I-III. Пб., 1885-1887.
6. Батюшков К.Н. Нечто о поэте и поэзии. М., 1985.
7. Кошелев В.А. Константин Батюшков. Странствия и страсти. М., 1987.
8. Бартенев П.И. Константин Николаевич Батюшков. Его письма и очерки его жизни // Русский архив, 1867, № 10-12.
9. Бартенев П.И. Александра Ивановна Васильчикова (Некролог) // Московские ведомости, 1855, № 115.
10. Вяземский П.А. Поли. Собр. соч. Т. II. Пб., 1879.
11. Дашков Д. В. Письма П.А. Вяземскому // Русский архив, 1866,№3.
12. Вяземский П.А. Стихотворения. Л., 1958.
13. Вяземский ПА Стихотворения. Л., 1986.
14. Тимофеев Л.В. «Послание к А.И. Т<ургеневу>» К.Н. Батюшкова // Русская литература, 1981, № 1.
15. Зубков Н. Н Опыты на пути к славе // Зорин А., Немзер А., Зубков Н. Свой подвиг свершив. М., 1987.
16. Батюшков К.Н Письмо к И.М. М.А. о сочинениях г.Му-равьева, изданных по его кончине // Сын отечества, 1814, № 35.
17. Батюшков К.Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977.
18. Гиллельсон М И. Молодой Пушкин и арзамасское братство. Л., 1974.
19. Фридман Н В. Неизвестные письма К.Н. Батюшкова // Русская литература, 1970, № 1.
20. Антонова В И Неизвестный художник Московской Руси Игнатий Грек по письменным источникам // ТОДРЛ. М.-Л., 1958 т. XIV.
21. Историко-статистическое описание первоклассного тихвинского Богородицкого мужского монастыря. Пб., 1859.
22. Буслаев Ф.И Новгород и Москва. Видение Мартирия, основания земной пустыни // Буслаев Ф.И. Древнерусская народная литература и искусство. Пб., 1861, т. II, с. 269-280, 391-394.
23. Григорьев Л.И Тихвин и его святыня. Пб., 1888.
24. Башуцкий А.П. Тихвинские монастыри. Пб., 1854.
25. Rollin Ch. Opuscules contenant ses lettres, discours, poesies. P., 1807.
26. Пушкин А.С Полное собрание сочинений, т. XIII.
27. Цявловский М.А. Летопись жизни и творчества Пушкина. М., 1951.
28. Топоров В.Н. Трагическое у Батюшкова // Тезисы докладов к научной конференции, посвященной 200-летию со дня рождения К.Н. Батюшкова. Вологда, 1987.

АНТОН ДИТРИХ
О БОЛЕЗНИ РУССКОГО ИМПЕРАТОРСКОГО НАДВОРНОГО СОВЕТНИКА И ДВОРЯНИНА ГОСПОДИНА КОНСТАНТИНА БАТЮШКОВА

Болезнь господина надворного советника хотя и оставалась по своей сущности неизменной все то время, которое я имел возможность ее наблюдать (т. е. более года), однако формы ее проявления были очень многообразны и зависели от внешних обстоятельств. А поскольку полное представление о болезни можно получить только путем изучения всех ее симптомов, то мне кажется неправильным ограничивать свою записку наблюдениями самого общего характера. И я счел необходимым точнее описать то влияние, которое оказывает на характер больного его окружение, и результаты любого вмешательства в обычный круг его жизни. При таком изложении истории болезни предложенные мною эксперименты по лечению могут быть объективно оценены, как, впрочем, и само лечение, которое представлялось мне единственно возможным в такой ситуации.
Впрочем, не следует забывать, что речь здесь не идет о недавно возникшей болезни, об обычной форме безумия, примеры которого в избытке может предоставить любой сумасшедший дом. Это застаревший, глубоко укоренившийся, в высшей степени запутанный, многократно модифицированный внутренними особенностями больного недуг. К тому же речь здесь идет о человеке, который принадлежал к самым образованным людям своего отечества и даже среди них выделялся своими незаурядными способностями и писательским талантом. Чем более эти способности подавлялись и гибли, тем более усилий надо было прикладывать к его спасению, прежде чем болезнь одержала окончательную победу и достигла той силы, которой она обладает сейчас. В течение всего непрерывного путешествия в 300 миль я был рядом с больным и имел возможность наблюдать его в различных душевных настроениях, что позволило мне глубоко понять сущность его болезни. Поэтому пусть будет мне позволено привести здесь о ней в исторической последовательности краткие, но важные сведения.

Путешествие из Зонненштейна в Москву
Больной был передан мне 4 июля 1828 года в Зонненштейне в состоянии крайней взволнованности Уже в течение нескольких дней в своей комнате он ужасно кричал и буйствовал, так что я охотно отложил бы отъезд. Однако это было не в моей власти. Было решено не отказываться от поездки, а сознательно готовить его к предстоящему возвращению в его отечество.
Мы боялись, что он может проявить недоверие и оказать нашим намерениям серьезное сопротивление. С бурной порывистостью воспринял он известие, что карета стоит перед дверьми, готовая к отъезду. Со словами: «Зачем это? Я здесь уже четыре года!» – больной поспешно вскочил со своего места, судорожно бросился на землю перед иконой Иисуса, которую он нарисовал углем на стене своей комнаты, и некоторое время оставался лежать без движения, растянувшись на полу. Потом быстро поднялся, быстро взошел в карету и с громкими проклятиями, не обнаруживая никакой радости, покинул Зонненштейн, хотя именно теперь исполнялось его сокровенное желание.
Первый день путешествия он вел себя очень спокойно, почти не разговаривал, был серьезен, но не угрюм. При этом его, казалось, не занимало изменение его положения. Выражение лица и движения его выдавали более отсутствие мыслей. В Теплице, где мы переночевали, он пожаловался на головную боль и отказался от пищи На следующее утро завтрак он охотно разделил со мной. Через час пути, после того как мы покинули Теплиц, он внезапно болезненно скривил лицо, повернулся в карете, стал охать и стенать. Мой вопрос оказался для него некстати и остался без ответа. Он потребовал, чтобы его выпустили из кареты Выйдя, сделал несколько шагов, а затем вытянулся на траве. Сознание постепенно полностью покинуло его, он стал болезненно метаться туда-сюда, руки задрожали – кровь сильнейшим образом бурлила Быстро и энергично он прижал руки к области сердца, которое казалось схваченным сильным спазмом. При этом он говорил по-русски и в высшей степени путано. Он то плакал и причитал, то его голос звучал тихо и загадочно, а временами – резко и угрожающе. Казалось, в его воображении пестрейшим образом сменялись разные картины и сцены. Все указывало на то, что надо ожидать приступа буйного помешательства.
Я приложил все старания, чтобы привести его назад в карету и еще до начала предстоящего урагана добраться до ближайшей почтовой станции. Я просил и умолял его – все напрасно. Необычайная раздражительность больного и страх, возникший в самом начале пути, могли помешать в будущем влиять на него. Это соображение удержало меня от того, чтобы немедленно применить силовое воздействие. Однако его экстатическое состояние постепенно переходило в горячечность. Он то медленно шел, то останавливался, то ускорял шаг, как будто хотел совсем сбежать от меня. При этом он громко кричал, называя себя святым и братом императора Франца, и несколько раз пытался растянуться во весь рост на влажной земле. Принесли смирительную рубашку. Сначала он сопротивлялся и ударил меня и моих спутников сжатым кулаком в лицо. Но как только он почувствовал, что мы превосходим его в силе, то сдался и терпеливо позволил поднять себя в карету, где снова стал непрерывно говорить и кричать.
Он считал себя жертвой, которую заковали в кандалы. Временами он выкрикивал: «Развяжите мне руки! Мои страдания ужасны!» Он говорил со святыми и утверждал, что они были так же смиренны, как и он, но ни один из них не страдал, как он. Так мимо толпы любопытных мы въехали в Билин, где больной был отведен в гостиницу. Здесь он тоже некоторое время ужасно бушевал, топал ногами и выкрикивал отдельные слова, постоянно повторяя их. То бормоча, то пронзительно крича, отчаянно двигал языком во рту, пытался стать на колени и, молясь, прикоснуться лбом к земле.
Наконец он лег на канапе, где ему между тем была приготовлена удобная постель, и постепенно задремал. После многочасового, часто прерывавшегося сна он проснулся в легком поту, кряхтя и вздыхая, и пожаловался на боль во всех членах. Он был спокоен, но очень изможден, так что сам даже не мог идти – его приходилось вести.
Смирительную рубашку снова натянули на него, и поездка продолжилась. Теперь болезнь приняла религиозный оборот. Если он видел на дороге икону или крест, то непременно хотел выйти из кареты и, молясь, пасть перед ними ниц. В карете он тоже постоянно бросался на колени и старался прижать голову глубоко под фартук. Молитвам и крестным знамениям не было конца. Он не вкушал ни одного куска пищи, над которым прежде не сотворил бы знака креста. Некоторое время он играл роль кающегося грешника и все время просил меня во имя Божьей Матери вырвать у него зуб. У людей, с которыми до того он никогда не встречался, больной просил прощения, на случай если когда-то их обидел. Его молитвы состояли только из нескольких не связанных друг с другом слов, которые он быстро повторял и произносил без всякого истинного внутреннего чувства. Например: «Аллилуйя! Теперь я достоин! Карие Элейсон! Аве, Мария! Христос воскресе! Иисус Христос, Бог!» Посреди ночи он встал с постели и начал, притоптывая, быстро шагать по комнате и рычать какие-то слова. Скорее всего, это тоже была молитва. Крики его изредка успокаивались нашими утешительными уговорами, но в течение одной ночи многократно повторялись снова. Временами, особенно в утренние часы, он находился в состоянии полного экстаза, тогда он оживленно декламировал, высовывая из кареты руки и делая ими витиеватые жесты. Казалось, он видел какие-то образы, которые его завораживали. Он посылал им воздушные поцелуи, протягивал руки и обращался к ним стихами на русском, итальянском или французском языке. Он выбрасывал им из кареты хлеб и другие вещи, которые прежде осенял знаком креста. Временами он жестикулировал молча.
Чрезвычайно искусен он был на изобретение новых выходок, которые делали необходимым самый суровый надзор над ним. То он внезапно вставал в карете в полный рост и наполовину высовывался наружу, то в мгновение ока забрасывал ноги на фартук, то, стоя на коленях, клал голову на сиденье. Одним словом, то одно, то другое. Но в целом он был достаточно послушен и не сопротивлялся, когда его удерживали от опрометчивых движений. Хотя больной подвергался самому нежному обращению и каждое мелкое желание свое незамедлительно видел исполненным, но он все равно отчетливо чувствовал, что одновременно с этим его держат в определенном принуждении.
Как бы в ответ на это он часто повторял: «Несчастны те, кому много позволено» – и, бросив на меня взгляд, переделывал фразу: «Несчастны те, кому позволено все». Всякий раз во время лихорадочного возбуждения он становился очень сильным, но сразу же после такого напряжения следовала крайняя слабость, такая, что его даже приходилось поддерживать, когда он выходил из кареты и направлялся в гостиницу. Там он тотчас же шел к кушетке и ложился на нее. При всяком изменении принятой позы выражение его лица и движения выдавали сильную боль во всех членах. Но он никогда на это не жаловался. Всю первую половину пути черты лица и весь облик больного несли на себе отпечаток страданий глубоко подавленного человека, вызывавшего сочувствие у всех, кто его видел. Бодрое настроение посещало его очень редко и всякий раз предшествовало сильному приступу.
Вначале погода необычайно благоприятствовала нашей поездке. Дорога проходила через чарующие местности Богемии и Моравии. Вид ясного синего неба, разнообразнейшей череды долин и холмов, утопающих в чудной зелени, ощутимо влиял на душевное состояние больного и пробуждал в нем поэтические настроения, которые находили иногда поразительное выражение. Однажды он заговорил по-итальянски с самим собой, не то прозой, не то короткими рифмованными стихами, но совершенно бессвязно, и сказал среди прочего кротким, трогательным голосом и с выражением страстной тоски в лице, не сводя глаз с неба: «О родина Данте, родина Ариосто, родина Тассо! О дорогая моя родина!» Последние слова он произнес с таким благороднейшим выражением чувства собственного достоинства, что я был потрясен до глубины души. Тоска и скука по отношению к жизни обычно сопровождали такие его настроения; казалось, он чувствует, что в этом мире нет ничего, на что он мог бы надеяться.
Однажды, увидев по пути красивую, всю усеянную листвой липу, он сказал мне: «Оставьте меня в тени под этим деревом». Я спросил его, что он там собирается делать. «Немного поспать на земле», – отвечал он кротким голосом, а затем печально добавил. «Спать вечно». В другой раз он попросил меня позволить ему выйти из кареты, чтобы погулять в лесу, – по левую сторону от нашей дороги была небольшая березовая роща. Я дал ему понять, что мы торопимся, путь наш долог и промедление нежелательно для него самого, поскольку мы едем на его родину. «Моя родина», – медленно повторил он и указал рукой на небо.
Его живое восприятие прелестей природы проявлялось многообразно и при других обстоятельствах. Так, в то время пока в деревнях меняли лошадей, он располагался обычно на таком месте, с которого мог наслаждаться открытым пейзажем, а также почти всегда возвращался с букетами цветов в руках, если, выйдя из кареты, находил их у дороги. Были моменты, когда казалось, что он полностью вырвался из круга не связанных с реальностью мыслей, но это были лишь короткие перемены в его обычном состоянии. Они объяснялись даже не моментами просветления, а, скорее, старыми воспоминаниями, повторениями и отзвуками однажды испытанных чувств, вызванных случайным сходством с прошлым внешних обстоятельств и преобразованными болезнью.
Он говорил по-итальянски и вызывал в своем воображении некоторые прекрасные эпизоды «Освобожденного Иерусалима» Тассо, о которых он громко и вслух рассуждал сам с собой, несомненно потому, что ясная синева неба и очаровательные окрестности переносили его мысленно во времена его пребывания в Италии и к тогдашним его занятиям и удовольствиям. Он говорил о каком-то святом отце, об Энгельсбурге1 и о многом другом, что само по себе было далеко от действительности. Однако, по моему мнению, это позволяет апостериорно судить о его прежнем расположении духа, при котором, возможно, протекала его духовная жизнь в Италии, когда серьезно начала развиваться болезнь. Свое истинное состояние он никогда не умел трезво оценить, только, кажется, чувствовал, что ход его жизни отклоняется от обычного, естественного, поэтому он сказал однажды о своей жизни: «Это басня басней о басне». С ним было невозможно вступить в беседу, завести разговор. Если случалось, что в тот момент, когда он вслух говорил с самим собой и был живо увлечен своим миром образов, его прерывали вопросом, касавшимся какого-либо предмета повседневной жизни, то он давал краткий и совершенно
__________________
1 Курортное место (Примеч пер)
__________________

Разумный ответ, как ответил бы человек, отрешенный от внешнего мира волшебством гармонии музыки, которому назойливый спрашивающий докучает и мешает наслаждаться. Однако как ни мало ясности и логической связности было в быстрой смене мыслей и погоне за образами, образовывавшими в его душе постоянный круговорот, подробности, которые он иногда излагал, были весьма разумны. И, чего никак нельзя было ожидать при состоянии почти полной бессознательности, его остроты много раз поражали меня.
Так, он говорил о Шатобриане, которого называл святым и имя которого часто и с большим почтением – однако почему-то всегда в странном сочетании с лордом Байроном – упоминал: «Не Шатобриан должен он зваться, а Шатобрильянт»1 Сказав это, он взглядывал на ясное небо, как будто искал там этот сияющий замок.
Мое поведение по отношению к больному было настолько простым и непринужденным, насколько это позволяли обстоятельства. Когда представлялся удобный случай, я оказывал ему любезность, но никогда не делал этого нарочно и вообще в исполнении своих служебных обязанностей придерживался благоразумной меры, чтобы не возбудить против себя его чрезвычайное недоверие, которое заставляло его повсюду видеть лишь преследователей и врагов. Несмотря на то, что в начале поездки я был представлен ему как врач (а он выражал глубочайшее отвращение ко всему, что связано с врачеванием), мне все же удалось завоевать его полное доверие. Он вполне вразумительно уверял меня в своей любви, и не проходило и дня, чтобы он ни разу не обнял и не поцеловал меня. Он был вежлив и
__________________

1 Игра слов: сознательно искаженная Батюшковым фамилия в переводе с французского означает "сверкающий замок" (Примеч пер.).
__________________
любезен, разделял со мной трапезы и почти всегда безропотно подчинялся моей воле. Так же мало он питал злобы к обоим нашим сопровождающим. Когда в Лемберге посреди ночи из-за его ужасного буйства мы были вынуждены надеть на него смирительную рубашку, он продолжал благословлять нас, но локтями, так как руки его были несвободны.
Несмотря на это, я никогда не был защищен в карете от его ударов, пинков и прочих мелких физических жестокостей, ибо он часто бывал столь погружен в себя, что совершенно не осознавал своих действий. Однажды, когда он ударил меня кулаком в лоб, я спросил его мягким, укоризненным тоном, почему он это сделал. Он молчал; я тщетно повторил свой вопрос, а затем протянул ему руку в знак примирения; он быстро осенил себя крестным знамением и тотчас же протянул мне свою. Мой вопрос застал его в мире грез, где он уже не мог отдавать себе отчет в том, что делает.
Я вынужден был бы признать, что совершенно не понимаю природу его болезни, если бы верил, что это мягкое отношение к своим спутникам будет долго удерживаться. Переход от него к сильнейшей ненависти следовал раньше и быстрее, нежели я ожидал.
Мы были уже на русской земле, ясные дни сменились на хмурые и дождливые, и нигде взор не находил места, на котором можно было бы с удовольствием задержаться. Больной мало-помалу снова обретал силы и постепенно приходил в свое обычное состояние. Ночами он вел себя спокойно, переставал постоянно, как это было прежде, возносить молитвы, и с привычной силой снова начинало проявляться уже знакомое мне непоколебимое упрямство. Если ранее он внушал всем, кто его видел, сострадание, то ныне вызывал у окружающих страх и отвращение. Без какой-либо причины, которая могла бы послужить поводом к изменению наших отношений, однажды в карете он взглянул на меня горящими от бешенства глазами и с выражением жгучей ярости, не проговорив ни слова, плюнул мне в лицо. А на первом же постоялом дворе (приблизительно в 20 верстах от Киева) он вдруг, смеясь, покинул карету со словами: «Я тоже буду». Затем стал ходить широким шагом взад и вперед, называя нас дьяволами и мертвецами, и все его действия сопровождались таким неистовством, что я вынужден был решиться приказать связать ему руки и ноги. Он настойчиво защищался, раздавал удары направо и налево, разбил фонарь, плевал в лицо стоящим вокруг любопытствующим и сдался лишь тогда, когда силы его исчерпались. При этом он очень много говорил, несколько раз даже русскими стихами. Стемнело, когда мы тронулись дальше. Он глядел на небо, и ему казалось, что он видит всех ангелов, поющих в один голос. Беспрерывно он шептал мне что-то на ухо, брызгая слюной мне в лицо. Его слюна была, как у всех таких больных в состоянии возбуждения, крайне плохого свойства и послужила причиной сильных болей в глазу, который я недостаточно защищал, хотя попала туда самая малость. Лишь после того как слуга выполнил мое поручение завязать больному платком голову, тот дал обещание оставить меня в покое и держал слово.
С этого момента он никогда больше не выказывал ни к кому чувства любви и участия; лишь проклятья, угрозы и слова ненависти слетали с его уст. Даже вслед безобидно проходящим мимо и любезно приветствующим нас людям он посылал плевки.
Он горячо и непрерывно требовал ехать далее. Напрасны были всякие уговоры, напрасно указывали ему на поврежденные места и необходимость починки нашей весьма ветхой дорожной кареты, – он не воспринимал простейших причин и простейших доказательств. Полное непонимание всех мирских забот и постоянное общение с Богом постепенно зародили в нем заблуждение, что сам он божественное создание и что с ним не может приключиться никакого несчастья. Даже то обстоятельство, что однажды карета съехала со скользкой дороги и, к счастью, не причинив увечья никому из путешествующих, перевернулась, ничего не изменило, кроме того, что он стал чрезвычайно пуглив. Как только такая опасность повторялась, он, рыча, всю свою ярость обращал против меня, которого якобы Бог хотел покарать за прегрешения. Однажды он сказал мне и больничному служителю, будучи в более доброжелательном настроении, что ему очень неприятно ехать вместе с людьми, которые не исповедуют христианство и не молятся Богу. Мы, лютеране, отказались соблюдать внешние символические обычаи греческой церкви; в этом, вероятно, заключалась причина его недоверия и ненависти к нам. Он смешивал культ с религией, форму с содержанием, вполне согласно природе своей ужасной болезни, при которой все еще деятельное моральное и религиозное чувство таким или подобным образом обычно выражается.
4 августа, то есть по прошествии полного месяца, достигли мы наконец Москвы, цели, к которой больной стремился с возрастающей ежечасно тоской, и остановились в предназначенном для нас жилище, находящемся в довольно глухой части города. В первое время нашего пребывания здесь он был еще очень вспыльчив. Неизгладимым останется потрясшее меня впечатление, которое произвел он на меня однажды вечером, когда вдруг разразился пронзительным, слышимым далеко хохотом и стал посылать чудовищные проклятья отцу, матери и сестрам.
Еще во время поездки он чувствовал иной раз мучительную скуку, но не хотел ничем занять себя, а только требовал, чтобы во всю мочь ехали дальше. Когда же его спрашивали, куда он хочет, он, не имея определенной цели, отвечал: «На небеса, к моему Отцу», – подразумевая, конечно, Бога.
Впоследствии я отметил, что во время нашего путешествия он, совершенно по своей воле, соблюдал строжайший пост; лишь один раз вкушал он мясо и приблизительно четыре раза рыбу. Его обычная пища состояла из фруктов, хлеба, булок, сухарей, чая, воды и вина, и лишь в вине он, дай ему волю, часто превышал бы меру. В Бродах он воздерживался целый день от всякой пищи и постоянно молился, то есть, стоя на коленях, бил поклоны и осенял себя крестным знамением.

Нынешнее состояние
Наше бережное отношение к больному и покой в квартире и вокруг нее явно благоприятно подействовали на его состояние. Он постепенно успокаивается и свыкается со своим новым положением. Хотя еще нельзя сказать, что приступы гнева стали очень редки, однако они быстрее заканчиваются и проходят не только дни, а иногда и целые недели, когда он мало говорит и ведет себя совершенно спокойно. Между тем даже осторожнейшее вмешательство в обычную узкую колею, по которой катится его совсем простая жизнь, ему неприятно и беспокоит его. Его внутренний покой есть, в сущности, покой души и является исключительно следствием бережности, с которой его лечат, и постоянного внешнего покоя, в котором он живет. Он не желает никого видеть, ни с кем говорить, проклинает каждого, кто к нему приближается, исключая, пожалуй, тех, кто его обслуживает, но и с ними он не всегда соблюдает спокойствие. Меня он называет теперь лишь Вельзевулом, Сатаной или Люцифером (и я хотел бы быть для него Люцифером в собственном значении этого слова). Несчастный живет в постоянном согласии лишь с небесами. Это утешительное и отрадное для филантропа явление наблюдается почти у всех больных такого рода. Он объявляет себя сыном Бога и называет Константин Бог. Это гордое заблуждение относительно собственной личности стало фактически для него новым симптомом, который можно было бы принять за признак значительного ухудшения его душевного состояния, но такого ухудшения на самом деле нет.
При этой форме болезни, которая изначально принадлежит к наихудшим, переход к уродливым заблуждениям лишь малый шаг по той же дороге; более чем в другой форме безумия, здесь переплетены теснейшим образом чистая правда и грубая ложь, и позже это проявится еще яснее. Больной отделился от всех сношений с государством как таковым; он отделился от мира, поскольку жизнь в мире предполагает общение, он не признает никаких условностей и обязательств по отношению к людям. Он принадлежит исключительно великой, всеобъемлющей природе, поэтому ему ненавистно почти все, что напоминает обывательские правила и порядок. Поэтому он спрашивал сам себя несколько раз во время путешествия, глядя на меня с насмешливой улыбкой и делая рукой движение, как будто бы он достает часы из кармана: «Который час?» – и сам отвечал себе: «Вечность». Поэтому он с неудовольствием смотрел, как зажигают фонари, полагая, что освещать нам дорогу должны луна и звезды. Поэтому он почитал луну и солнце почти как Бога. Поэтому он утверждал, что встречается с ангелами и святыми, среди которых он особенно называл двоих: Вечность и Невинность. Его больной дух встречает повсюду вне земного мира лишь мирные и возвышающие душу зрелища, а внутри него – ничего, кроме противоречий и враждебных противоположностей, которые его озлобляют.
Он часто жалуется, что ночью над ним издеваются: дразнят, бьют, пинают, электризуют или намеренно делают свидетелем отвратительнейших непристойностей, даже принуждают к грубым чувственным удовольствиям и всячески прельщают. В большинстве случаев это делают его ближайшие родственники и лучшие друзья, коих он обвиняет в этих прегрешениях. Он утверждает, что они сидят ночью над ним на потолке его комнаты и оттуда враждебно воздействуют на него, и требует под угрозой вечного наказания удалить их. Днем такие видения тоже посещают его, но редко. Иногда он громко разговаривает в комнате со своими мучителями, слова доносятся из того угла, в котором, как он думает, они в это время находятся. Он относится к мерзостям, которые они, по его словам, позволяют себе по отношению к нему, с горечью сильно оскорбленного нравственного чувства или даже с великодушным презрением. И, без сомнения, по этим проявлениям его друзья могли бы совершенно вспомнить его прежний характер. Но иногда он сопротивляется им со всей яростью болезни; нередко горячечность его усиливается до такой степени, что он не говорит, а кричит. Лицо принимает тогда ужасное выражение, глаза горят, вены набухают и сильно выступают на поверхности кожи, слюна течет и брызгает пеной изо рта.

Жуковский, время всё проглотит,

Тебя, меня и славы дым,

Но то, что в сердце мы храним,

В реке забвенья не потопит!

Нет смерти сердцу, нет ее!

Доколь оно для блага дышит!..

А чем исполнено твое,

И сам Плетаев не опишет.

Начало ноября 1821

«Жуковский, время всё проглотит... ». Впервые - PC, 1887, т. 54, № 4, стр. 240, с предположительной атрибуцией Батюшкову. Позднее, в качестве неизвестного стихотворения Батюшкова, - «Сборник статей в честь Д. Ф. Кобеко», СПб., 1913, стр. 237-238 (публикация И. А. Бычкова). Стихотворение было вписано Батюшковым в начале ноября 1821 г. в альбом Жуковского, когда он встретился с последним в Дрездене, будучи уже в очень тяжелом и подавленном состоянии. В автографе под стихотворением выставлена дата: «Дрезден, 1821 г., à la ville de Berlin», т. е. гостиница «Stadt Berlin» ‹«Город Берлин»›, где жил Жуковский, причем год написан, вероятно, рукой Жуковского (ГПБ). Стихотворение представляет собой своеобразное соединение поэтических мотивов Державина и Жуковского. Его первое двустишие восходит к последнему произведению Державина - «Река времен в своем стремленьи... » (1816). Затем Батюшков переходит к мотивам, характерным для Жуковского, рассматривая побуждения, ведущие к «благу», как незыблемую, вечную ценность. Ср. стихи Жуковского: «Останутся нетленны Одни лишь добрые дела. Ничто не может их разрушить, Ничто не может их затмить» («Добродетель», 1798).

Плетаев - иронически переиначенная фамилия поэта и критика, впоследствии профессора и академика, Петра Александровича Плетнева (1792-1865). Плетнев был страстным поклонником Батюшкова, писал стихи в его духе («К Баратынскому», 1822, и др.) и посвятил его творчеству ряд статей («Элегия Батюшкова „Умирающий Тасс“», 1822, и др.; см.: П. А. Плетнев. Сочинения и переписка, т. 1. СПб., 1885, стр. 96-112). В 1821 г. Плетнев из самых лучших побуждений напечатал в № 8 «Сына отечества» стихотворение «Б‹атюшко›в из Рима (элегия)», которое появилось без подписи благодаря А. Ф. Воейкову, желавшему показать, что Батюшков сотрудничает в журнале. Стихотворение было принято многими, в частности Карамзиным, за произведение самого Батюшкова, тем более что оно представляло собой мозаику из образов батюшковских стихотворений («Разлуки», «Моего гения», «Моих пенатов» и др.). «Не ошибись и ты, подобно Карамзину, - писал А. И. Тургенев Вяземскому 23 февраля 1821 г., - стихи в «Сыне отечества» не Батюшкова, а здешнего его представителя» («Остафьевский архив», т. 2. СПб., 1899, стр. 169). Элегия Плетнева вызвала страшное негодование Батюшкова, уже начинавшего обнаруживать признаки психической болезни. Он послал Гнедичу письмо - «Гг. издателям «Сына отечества» и других русских журналов», в котором заявлял, что элегия принадлежит не ему и что он «навсегда покинул перо автора» (Соч., т. 3, стр. 568). Гнедич этого письма не напечатал. Плетнев попытался спасти положение тем, что вскоре опубликовал в том же «Сыне отечества» надпись «К портрету Батюшкова» (1821, № 24), в которой опять-таки использовал батюшковские образы (стихотворений «Таврида», «Странствователь и домосед» и др.), но она возбудила еще больший гнев поэта: «Нет, не нахожу выражений для моего негодования: оно умрет в моем сердце, когда я умру», - писал он Гнедичу и с возмущением говорил о надписи, «недавно соплетенной» Плетневым к его портрету (Соч., т. 3, стр. 570, 571). В своих письмах этой поры Батюшков, как и в стихотворении, обращенном к Жуковскому, часто называл Плетнева - Плетаевым (см. там же, стр. 567 и др.). «Батюшков прав, что сердится на Плетнева, - писал Пушкин брату 4 сентября 1822 г. из Кишинева. - На его бы месте я с ума сошел от злости. «Б‹атюшко›в из Рима» не имеет человеческого смысла... » (П, т. 13, стр. 46). Плетнев, которому было показано это письмо, отвечал в 1822 г. Пушкину посланием, начатым словами: «Я не сержусь на едкий твой упрек... » (см.: П. А. Плетнев. «Сочинения и переписка», т. 3. СПб., 1885, стр. 276-279). В связи с этим Пушкин набросал письмо Плетневу, известное нам только в черновике, относящемся к ноябрю - декабрю 1822 г. Здесь, между прочим, говорилось: «Батюшков, не будучи доволен твоей элегией, рассердился на тебя за ошибку других, - а я рассердился после Батюшкова» (П, т. 13, стр. 53).

"Ты знаешь, что изрек..."

Ты знаешь, что изрек,

Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?

Рабом родится человек,

Рабом в могилу ляжет,

И смерть ему едва ли скажет,

Зачем он шел долиной чудной слез,

Страдал, рыдал, терпел, исчез.

«Ты знаешь, что изрек... ». Впервые - «Библиотека для чтения», 1834, № 2, стр. 18, под заглавием «Изречение Мельхиседека», с разночтением ст. 6: «Зачем он шел дорогой скорбной слез». В качестве неопубликованного произведения - PC, 1884, т. 42, № 4, стр. 220, под рубрикой: «Константин Николаевич Батюшков. Предсмертное его стихотворение», с примечанием публикатора, поэта А. И. Подолинского: «Кто мне сообщил это стихотворение, не помню. Сообщавший утверждал, что оно, уже по смерти поэта К. Н. Батюшкова, было замечено на стене, будто бы написанное углем». В ПД имеется список стихотворения рукой Подолинского с примечанием к нему. В альбоме П. Н. и С. Н. Батюшковых (ГПБ) есть автограф стихотворения без заглавия с подписью: «Батюшков. 1821». Печ. по изд. 1934, стр. 189, где дан текст этого автографа. Вопрос о датировке стихотворения является весьма запутанным и сложным. В автографе стоит 1821 г. Но свидетельства некоторых современников указывают на другие даты. Список стихотворения из архива кн. А. М. Горчакова снабжен его пометой: «Последние стихи К. Н. Батюшкова, писанные в 1823 г.» (изд. 1934, стр. 548-549). 21 августа 1824 г. А. И. Тургенев сообщал Вяземскому из Петербурга: «На сих днях Батюшков читал новое издание Жуковского сочинений, и когда он пришел к нему, то он сказал, что и сам написал стихи. Вот они... ». Дальше следует текст так называемого «Изречения Мельхиседека» («Остафьевский архив», т. 3. СПб., 1899, стр. 22). Отметим в связи с этим, что в том же альбоме П. Н. и С. Н. Батюшковых имеется список стихотворения, сделанный Жуковским. Кроме того, Жуковский написал его под портретом Батюшкова (см. этот портрет в Соч., т. 2). Возможно, что Батюшков сочинил стихотворение в 1824 г. или в 1823 г., когда его психическая болезнь была в разгаре, и ошибочно поставил под автографом 1821 г. (характерно, что в нем есть явные описки: «жизнью» вместо «жизнию», «родиться» вместо «родится»). Но возможно, что Батюшков действительно написал стихотворение в 1821 г. и через три года, в 1824 г., лишь повторил Жуковскому свое старое произведение, назвав его новым. Ввиду этого общепринятую датировку (1821 г.) считаем предположительной.

Мельхиседек (Мелхиседек) - лицо, упоминаемое в Библии. Комментаторы сочинений Батюшкова, поясняя это стихотворение, обычно ссылались на Ветхий завет (книгу Бытия), где рассказывается о том, как царь Салима - священник Мелхиседек благословляет Авраама. Однако гораздо больше оснований связывать замысел стихотворения с Новым заветом (послание апостола Павла к евреям). Мелхиседек здесь характеризуется как «царь мира», «по знаменованию имени - царь правды», как прообраз Христа. Воплощая мудрость, Мелхиседек изображен в послании как человек с трагической судьбой: «Без отца, без матери, без родословия, не имеющий ни начала дней, ни конца жизни, уподобляясь сыну божию, пребывает священником навсегда». О несчастиях Мелхиседека создавались апокрифы; так, большое распространение получило «Слово», приписываемое Афанасию Александрийскому, где рассказывалось о том, как во время землетрясения погиб весь род Мелхиседека (И. Порфирьев. Апокрифические сказания о ветхозаветных лицах и событиях. Казань, 1872, стр. 117-118). Неизвестно, знал ли Батюшков этот апокриф, но в пору душевного кризиса он делал выписки из Библии (см. его записную книжку «Чужое - мое сокровище». - Соч., т. 2, стр. 314, 352-353), а подготовляя новое издание «Опытов», внес в книгу название произведения «Псалмы» (правда, оно было потом зачеркнуто). Благочестиво настроенные современники Батюшкова воспринимали стихотворение как антирелигиозное произведение, ввиду того что в нем ставилась под сомнение загробная жизнь. В списке стихотворения, сделанного рукою А. А. Воейковой в ее альбоме, стих: «И смерть ему едва ли скажет» был даже заменен другим, более «ортодоксальным»: «И смерть одна ему лишь скажет» (ПД). По этому поводу П. Н. Батюшков, издававший сочинения поэта, писал Л. Н. Майкову: «Хотя последнее и более религиозно, думаю, однако, что это ошибка или описка» (ПД).



Есть вопросы?

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: